Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Газета День Литературы # 129 (2007 5)
Шрифт:

– Позволю себе цитату из вашей книги о Павле Васильеве "Русский беркут": "Я сижу летним днем 1977 года в квартире Сергея Николаевича Маркова и расспрашиваю его о Николае Клюеве, с которым писатель встречался в начале 30-х годов". Если не ошибаюсь, вам было тогда 20 лет, и вы ещё учились? Откуда такой интерес к истории русской литературы у столь юного человека?

– Да, учился на филологическом факультете МГУ. Во время работы в Центральном государственном архиве литературы и искусства я держал в руках многочисленные подлинники наших классиков ХХ века. Через мои руки прошли рукописи Есенина, Клюева, Блока… Для молодого человека, выросшего в литературной семье, этот интерес был вполне естественен. А что касается Сергея Маркова, то я, узнав его телефон, позвонил ему домой и напросился на эту встречу сам. По молодой наглости мне удавалось встречаться и разговаривать с людьми, к которым попасть было не так-то просто. Сергей Николаевич Марков

был один из них. Человек, мягко говоря, потаённый, очень непростой. Я тогда не знал его полной биографии, в частности, о времени, проведённом в заключении и ссылке. Но уверен, это не остановило бы меня, если бы и знал. Я шёл к нему как к поэту, стихи которого мне очень нравились. Причём, о встрече его с Клюевым не имел никакого понятия. Просто у меня было чутьё, что человека из той эпохи можно расспросить о многом, в том числе и о Клюеве. И когда он по телефону подтвердил, что действительно встречался с ним, и пригласил меня на беседу, я шёл к нему, не чуя ног.

Встречу эту я хорошо помню. На каждый мой вопрос он отвечал очень обстоятельно, рассказывая о каких-то моментах, которые у меня не звучали, либо по незнанию, либо по непониманию, насколько это важно. Я тогда записал практически всю нашу беседу. Перечитывая эту запись, я обнаружил, что Марков, дойдя до какой-то черты, сразу останавливался и дальше слушал мой следующий вопрос или переходил на что-нибудь другое, как бы обрывая логическую линию разговора. Видимо, он не хотел заходить за какие-то расставленные им вехи в беседе со мной, или вообще не желал вслух вспоминать о чём-то…

Многое, конечно, мне стало понятно после того, как я познакомился в архиве КГБ с делом "Сибирской бригады" 1932 года. Когда Леонид Мартынов, Сергей Марков, Евгений Забелин, Николай Анов были осуждены на три года ссылки по обвинению в "русском фашизме", антисемитизме и распространении контрреволюционных произведений. Эта формулировка достаточно о многом говорит, не так ли?

– Формулировка звучит как-то очень современно, за исключением контрреволюционности, которая, впрочем, легко заменяется на "экстремизм".

– А чему тут удивляться, если учесть, что одним из первых декретов советского правительства в 1918 году был декрет "Об антисемитизме", опубликованный в газете "Известия". Чему удивляться, если вспомнить первые перестроечные годы, когда в борьбе с так называемым "сталинизмом" поднимали на щит ленинскую гвардию со всем её идеологическим наследием и со всеми её мировоззренческими установками. У меня не проходит ощущение: всё совершающееся в России сейчас – во многом повторение того, что уже было, включая расстрел Верховного Совета 1993 года.

– Установка деятелей ленинской гвардии на мировую революцию, ради которой Россией можно пожертвовать, как вязанкой хвороста, удивительно схожа с установкой наших так называемых демократов, с упоением разрушивших "эту страну" во имя построения другого фетиша – "рынка". А если мешает менталитет народа, то долой его, этот менталитет! Или, как заявил их духовный отец А.Н. Яковлев, России необходима реформация, переделка сознания народа на иной, западный лад. И не случайно и те, и эти так безжалостны именно к крестьянству, несущему в себе в наибольшей полноте национальное сознание. В этом контексте поистине злободневно прозвучала ваша книга о Павле Васильеве "Русский беркут" и солидный том сочинений и писем поэта, составленный и откомментированный вами. Впервые наследие Павла Васильева, разбросанное по периодике прошлого века, вернулось к читателю в самом полном виде. И произошло это благодаря вашим трудам, понадобились прямо-таки шахтерские раскопки, чтобы до всего этого добраться. Те слои, которые, по вашему признанию, приходилось отсекать во время работы над книгой о Есенине, проросли книгами "Русский беркут" и "Павел Васильев. Сочинения. Письма". И, видимо, они не последние в этом ряду?

– Время Павла Васильева, по сравнению с есенинским, – уже совершенно другая эпоха. 30-е годы очень непохожи на 10-е и начало 20-х. Это время требовало другой человеческой породы, способной на творческое выживание.

– Порода новая, но корень-то её всё тот же – ярко выраженное русское национальное сознание. От Сергея Есенина к Павлу Васильеву, а если брать ближе к нашим дням, и к Николаю Рубцову. Традиция продолжается.

– А каково было жить с этим ярко выраженным национальным самосознанием в те годы? И не просто с ним жить, а отстаивать и воплощать его в своих сочинениях? Причём, не в подпольных, потайных произведениях, а предназначенных к публикации, обнародованию. Более того, собирать славу на почве этих сочинений, а потом получать "гонорар" в виде тюремных сроков, а в конечном счете пули у стенки. Вот это и есть судьба Павла Васильева. Моё обращение к этой фигуре было закономерным, потому что есенинский тип человека никуда не исчез из русской жизни. Вот эта удаль,

эта лихость жизненная, это ощущение простора, бескрайней земли, как принадлежащей лично тебе, сочеталась с одновременным непрекращающимся чувством горечи – "в своей стране я словно иностранец". Это было свойственно тогда очень и очень многим. Любовь к Есенину, когда через час по чайной ложке выходили его стихи, когда они изымались при обыске, когда разгонялись литературные кружки, существовавшие полуподпольно ради чтения и обсуждения есенинской поэзии, сметала все преграды. Ведь она позволяла русскому человеку сохранять себя как русского человека в буквальном смысле. Его поэзия питалась этим чувством родного, которое пронзительнее, точнее и совершеннее, чем Есенин, в ХХ веке не выразил никто из русских поэтов. Да и в мировой поэзии ничего подобного не было. Так вот, Павел Васильев – очень своеобразный и очень оригинальный продолжатель этой смысловой линии. При всём при том, он шагал по жизни и по литературе победителем и ощущал себя в каждом своем проявлении победителем. Не понимать, что чем победнее была его поступь, тем сокрушительней будет нанесённый ему удар, он не мог. В конечном счёте именно это и произошло.

– Вы делаете благородное дело, возвращая в литературу незаслуженно забытые имена. Что сейчас лежит на вашем письменном столе? В каком направ- лении продолжается поиск?

– Сейчас работаю над первоначальной редакцией книги о Клюеве в серии "ЖЗЛ". В результате получается целый триптих – Клюев, Есенин, Васильев. Он вырос самым естественным образом. Клюев благословил Есенина, был его поводырём и учителем и успел благословить и Павла Васильева. Жизнь Клюева охватывает предреволюционное, послереволюционное время и почти полностью 30-е годы, время, уже описанное в книгах о Есенине и Васильеве. Но Клюев – это ещё и начало века, 10-е годы. Именно в этом отрезке времени завязывались все те узлы, многие из которых приходилось потом развязывать или рубить, а некоторые так и остались неразвязанными и неразрубленными. В разговоре о Клюеве этого периода невольно возникает огромная, невероятная по сложности и боли тема состояния русского православия в начале ХХ века. Это разговор тяжелейший, наталкивающий на выводы, которые придутся не ко двору очень многим людям совершенно разных воззрений, умонастроений, политических и социальных направлений и толков. Считаю, что он крайне назрел и даже перезрел.

– Тема, как я понимаю, важная даже не столько для литературы, сколько для понимания истории России в ХХ веке вообще?

– Для русского самосознания в целом. Для понимания состояния русской души и русского умонастроения в то время. Соответственно и с выводами о русском самосознании, самостоянии и душестоянии в наше время.

– Такой разговор, мягко говоря, не приветствуется в наши дни, когда самый большой народ государства российского лишен даже графы "национальность" в паспорте, в отличие от некоторых автономий, которые в тех же паспортах гордо ставят свои названия. Не говоря уже о миграционной политике, будто специально направленной на размывание национального тела государствообразующего народа.

– И приветствоваться не будет, я в этом уверен. Как уверен и в том, что этот разговор сегодня более чем необходим. Нам надо снять струпья с ран, которые в своё время заживлены не были. Без очищения они не заживут.

– Что помогает такой работе, когда, грубо говоря, чувствуешь, что идёшь на баррикады?

– Пожалуй, одно: надо не держать эти баррикады в поле зрения. Когда идёт разговор только между тобой и поэтом, да его современниками, не нужно думать о том, что закричат доброхоты.

– Возможно, я сама себе буду противоречить, но все-таки задам такой вопрос. В одном из последних номеров "Нашего современника" вы пронзительно откликнулись на трагическую и безвременную кончину замечательного поэта и прозаика Николая Шипилова. Нет ли у вас чувства вины, что слишком поздно появились эти строки, наполненные тонким пониманием его творчества и так необходимые любому пишущему при жизни?

– Хороший вопрос, хотя отвечать на него и трудно, и больно. Николай Шипилов… Я часто вспоминаю своё общение с ним. Не скажу, что часто встречался, но каждый раз встречи были насыщенными, очень серьёзными. Хотя самого его я помню веселым и немного даже бесшабашным человеком, при всей его глубоко спрятанной грусти и боли. Он вообще был в хорошем, высоком смысле слова русским, советским человеком по отношению к жизни, к людям, по миропониманию. А вина? Есть и вина. Много раз я пытался ещё при его жизни заказать статью в "Наш современник" разным людям, хорошо его знающим. Так никто её и не написал. Самому мне казалось, как это часто бывает, что я всегда успею это сделать. Последняя его вещь – "Псаломщик" – появилась в "Роман-газете" уже после его смерти. Но моё поминальное слово о Николае Шипилове не будет последним.

Поделиться с друзьями: