Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Газета День Литературы # 60 (2001 9)
Шрифт:

Да и что мыши! домовые вот остались! Это мы воображаемые, а мы: живем ли, барахтаясь в пепле нелепом улиц и площадей, выявляясь и возникая в своем сжатом вдруг в жизнь великолепном безвременье? что мы им? — нет, не «кто», а именно — «что» — мы, — домам и болотам, и снегам, и древним временам нашим?.. Мы, выкормыши животного, в леса и болота упавшего, животные сами, паучки-медузки, игрушечные… Река Москвы над нами кольца свои серебристые зимой вьет, летом — вьет златые, закручивая душечки наши в мутных омутах-облаках пустот священных, московских… плывем ли по улицам, людей, снега, воздухи разные, разноцветные, жадно разгребая, в пространства ли ввинчиваемся, по коридорам кривым пролетая, их навсегда разрушая, в себе — коридоры творя: хаос над хаосом, мотылек над цветком, иглою приколотый намертво: Бог мой, как прекрасны мы и как безобразно мы смертны здесь, над землей: бред над бредом — для нас и — вода над водою!

Бог мой, бродом в водах простых тех — да будет дождь, будет всегда, над Москвою своею бессмертною: и кольца радуг после дождя последнего петлями света и тьмы всколыхнут простые пространства добрые над старой Москвою, и — кольцо за кольцом, как и встарь, — падет Москва — в чужедальние земли: другие: болота, леса — падет из мира своего в миры иные, где — иные мосты подымут радуги свои гиблые над дождями ее; милые, что — станет тогда?

Ничего не станет!

В кольцах Москвы — навь и навью скованный хаос. И в блеклом хаосе своем животное бедное переживет всех, но будет падать и падать, и падение не остановить уже, и — не прекратить сирые, сонные дни: никогда — не умереть, не забыть, не понять… и не воскреснуть…

Нет-нет, конечно, раз уж в Москве людей и нет, так, чуть, сказать о том, есть что. Оно такое и есть.

Коммуналки, бульвары, райкомы, грохочущие грузовики, пьянь в переходах, босяки, диссиденты, нездешние попрошайки, сектанты с плакатами, "Ваш телефон прослушивается…" — бегите! Предметы — в ином; что — о яви? — без толку о бестолковом! Бестолковые проносятся со своими кастрюлями, башмаками, листовками, котлетами и рефлекторами: останавливаться на каждом, до чего можно дотронуться, что можно лизнуть, на что можно слезу капнуть, хватать предмет жадно руками, глазами, ртом, постигая мыслями некую суть, позже — осознав упругую, скажем, поверхность свч-овой печки, ух-ты! — сколь жива она! — нищего поднять в переходе: я понял естество предмета… Гермафродитная субстанция, воняющая, не будем уточнять — чем, засопит носом, может, посмотрит на Вас. И зачем? Чтобы, поморщившись, вынырнуть вон, на воздух… Я гладил печку…

Вечер уже. Москва лиловеет. Розовая сперва, она плавно исполняется синюшно-серой дымкой и погружается позже в мутную фиолетовую дрему. Раскачивается, ввинчиваясь в землю. Плавно пляшут прохожие, прыскают на них искры фиолетовых фонарей, размотается чей-то шарф, вспыхнет окно и еще одно, и еще… Но Вы бредете… В детстве были деревянные карусели, они скрипели, раскачиваясь, Вы надысь в своем дурацком длинном пальто было влезли в эдакую, качнуться решили — нет: вросла в землю. Вы ухватились за стальной обод руками и подумали: перчатки бы надеть, холодно; и зажглись окна над Вами. И Вы покинули дворик.

А порою ребенком еще пятилетним вскакивали ночью с кровати, на пол ступить, правда, боясь, пол-то — скользкий, и еще, ну кто не знает, — ночью он покачивается так, уже на самом; но все равно, страх переборов, к окну подкрадывались или даже — подбегали, но тихо, чтобы не слышал никто; в доме спят все, про мышей не зная, спят, а мыши… а что — мыши? — под звездами тихими над городом перебираются: их серые тени родные лениво скользят по-над звездами тихими, а мост выгнет спину свою влажную в холодное древнее небо, и — взвизгнут мыши, так небо облаками пушистыми ахнет — пробегут по мосту мыши; канет мост в глухую легкую ночь, поднявшись на миг над городом — канет. Вы не видели моста, никогда — но, скрытый всегда за домами, был мост, и знали Вы, — знал, знал ребенок, но что теперь…Теперь же: в Москве невозможно сгруппировать предметы. Они рассыпаются. Вы ели в детстве кашу? К примеру, манную? Вот — от общей массы отделено немного ложкой "за маму", пока неохота есть; чуть ложка вышла из каши, ап! — "ма-а-ам! она опять смешалась!.." И в самом деле, все еще и смешивается!

Когда уже нельзя отличить дом от свечи, а пирог — от фотокарточки, тогда-то и вспоминаете: в Москве мы…

Но тогда оттуда, где всегда — детство, где-то внутри, почти уже незнакомое, но до боли, до смерти — родное, там — Москва зашевелится, воображая нас: слышишь? — я и есть детство…

Вы уснули? Нет-нет: спите. Но примстится Вам, что Москва — уходящий навек в пространства воды и земли: вниз — айсберг Башни Вавилонской; сложившаяся, смявшаяся в леса и болота, Башня, зыбкой пружиной, кольцами липкими, звонкими, живет в нас, вращаясь: улей, муравейник: полеты по кольцам рваные, древние, навие…

Мы спим. Нет, нам кажется, что мы спим. Вот славно — ведь во сне мы улыбаемся: нас нет. Смотрите же: в старинном зеркале отразятся еще и еще и опять ваши верные вещи: стулья, шкатулочки, блеклые картинки на стенах,

зашевелятся в толстых книгах собранные когда-то ребенком осенние листы, — Вы уже не помните? Вам еще кажется, что Вы живы?.. Слушайте — вот то, что есть Москва: домашние вещи и там, за окном, и здесь — в зеркале, — ради них можно не быть. И в глубине рассыпающихся зданий, в темноте легкого покоя — мы всегда далеко и дышим водой: мы бессмертны. Солнце серое, мышиное, Москвой искрится на ветру.

Светит нам, клубясь, растворяя нас в себе. И тогда на миг — зрите Вы радугу, серую радугу: и Вас нет — нигде, никогда.

Юрий Стефанов ШКОЛА МИРОВИДЕНИЯ

ПАМЯТИ ЮРИЯ СТЕФАНОВА

28 июня в возрасте 62 лет ушел из жизни Юрий Николаевич Стефанов — поэт, прозаик, переводчик, искусствовед, видный представитель русской ветви традиционализма. Переводил "Тристана и Изольду", Рембо, Вийона, Гельдерода, Бодлера, Генона, Камю, Бланшо, Ионеско, Верхарна, Февра, Кундеру и др. Автор критико-исследовательских статей и эссе о Беме, Элиаде, Нервале, Сент-Экзюпери, Майринке, Блэквуде, Лавкрафте, Стивенсоне и др. Благодаря Стефанову русскому читателю были открыты имена Монфокона де Виллара, Рене Домаля, Клода Сеньоля.

Мы потеряли одного из крупнейших представителей альтернативного культурного движения, которое возникло на рубеже 50-60-х годов, — альтернативного не только официальной культуре, но и той, что именуют диссидентской. Речь о московском эзотерическом подполье, о самой его сердцевине — Ю.Стефанов был одним из безусловных его героев. Вместе с тем он и в советские времена обладал высоким статусом, плодотворно работая в академическом проекте перевода мировой литературной классики. И поэтические и прозаические переводы Стефанова позволяют наиболее адекватно воспринимать того или иного автора. Он был гностиком, когда к этому призывал перевод из Рембо, и становился панисламистом, если того требовал перевод из Генона или Шюона (примеры эти дают отдаленное представление о воистину необозримой эрудиции). Это было полное вживание в текст: трагедии и мифы французской культуры находили в работах Стефанова абсолютное воплощение; некоторые его переводы обладают достоинством авторских текстов. Мало того, стихи Стефанова — поэта, до сих пор не открытые широкому читателю, его художественная проза и эссе таят глубину и сложность уникального внутреннего опыта, который нам только еще предстоит понять и оценить в полной мере.

Что касается его исследовательских работ, упомянутых выше, то в совокупности их можно назвать настоящей школой мировидения, преломляющего смысл и значение того или иного явления сквозь призму традиционного сознания. Именно эти работы составят первый том двухтомника Юрия Стефанова, который выйдет в сентябре-октябре этого года в качестве специального выпуска литературно-философского альманаха «Контекст-9».

Евгения РЯКОВСКАЯ

Юрий СОЛОВЬЕВ

ФАЛЬШИВОМОНЕТЧИК И БЛУДНИЦА, ИЛИ «САМОРАСПАД» РУБЛЯ

Почти в самом конце первой части "Божественной комедии" Данте описывает своего рода "преисподнюю в преисподней", которая в его поэме называется "Злыми щелями". В десятой, самой последней из этих «щелей» томятся фальшивомонетчики и лжеалхимики: им уготовано возмездие, не сравнимое с тем, которое тяготеет, например, над убийцами, содомитами и лихоимцами, не говоря уже о нарушителях супружеской верности. Сходный удел назначен в "Злых щелях" только поддельщикам слов, то есть лжецам-клятвопреступникам; иначе говоря, поэт уравнивает объекты их посягательств: золотую монету и Того, о Котором сказано: "Бог бе Слово" (Ин., I, 1). Уравнение и в самом деле рискованное: ведь мы привыкли именовать деньги "презренным металлом", а то и — с нелегкой руки Максима Горького — "желтым дьяволом".

Но всегда ли это было так? Нумизматика и экзегетика подтверждают, что изначально к деньгам прилагался совсем другой эпитет: в книге Исход (30, 13) главная монетная единица Израиля называется "сиклем священным". На аверсе серебряного сикля эпохи Симона Маккавея (143 г. до Р.Х.) отчеканено изображение священной чаши, на реверсе выбиты слова "Святой Иерусалим". Кстати сказать, и на теперешних израильских монетах (шекель — тот же сикль, разве что не серебряный, а медный) изображаются священные предметы — храмовый седмисвещник и арфа царя — псалмопевца Давида.

Поделиться с друзьями: