Газета Завтра 193 (32 1997)
Шрифт:
Первым прыгнул на плавучую твердь старший Брагин. И, охнув, сразу просел между бревнами. Багор спас. Иначе бы провалился совсем, и сошедшиеся лесины накрыли, потопили.
— Подрубили, гады, связку, — хрипел он. — Колька, веревку кидай. Да не ко мне! За плот кидай. Я обведу. Захомутаем, покуда на теченье не вынесло.
И он, хватаясь за торцы, поплыл в черном дегте к крайним лесинам, чтобы удержать их на тихой воде.
Потом у берега бродил по горло и сращивал перебитую проволоку, ором, матом запрещая сыну лезть в реку на подмогу. Когда плот был снова
— Ну его к Богу, батя! Неделю тут стоял и еще пускай, — сын налегал на багор против воли, страшась ночной проводки.
— Засекли нас, Колька, — едва слышным грудным фальцетом высвистывал отец. — Связки подрезали, понимаешь? Знак это. Или сейчас уведем, или прощай тридцать лимонов.
— Тогда ты давай, батя, домой бегом. Я один в принципе справлюсь. Сухое одень, стопарь рвани — тогда ко мне навстречу. Иначе заколеешь.
— Один упустишь, Колька! Расползутся в теснине! Ночь. Не собрать. Пропадет лес.
Они плыли мимо деревни, в чьих владениях вырубили делянку. Домов в темноте было не видать, но даже мраком от них веяло враждебным. Шептал теперь и сын.
— Батя, это здешнего Витьки Бушихина дело. Это он, гад, за прошлогоднего лося с нами рассчитался. Его лось-то был. Он его месяц прикармливал. А мы завалили на дармовщинку.
— И лось наш, и лес наш, Колька!
Плот брюхом скрежетал по камням переката. Летом бы какая-нибудь бессонная старуха обязательно высунула голову в окошко и засекла татей лесных. Но через два стекла не слыхать было в домах ни плеска, ни скрежета.
Только на длинном плесе за деревней старший Брагин стащил с себя мокрую одежду. Некоторое время он, голый, белый, парил в темноте, как утопленник, пока не облачился в фуфайку сына и в его сапоги, а парень остался на бревнах босой.
Река сужалась, деревья на берегах сращивались ветвями, цепляли ветками за лица мужиков.
Будто в тоннеле плыли.
Желтой одинокой звездочкой зажглась, наконец, впереди лампочка на крыльце фермы. Теперь пора было мужикам сверлить баграми песчаное дно, прижимать корабль к берегу — попадать в рукав старицы на отстой.
Если бы не купанье отца — одно удовольствие было бы от такого ночного плаванья. И перебрел бы старший Брагин к дому через реку, не задумываясь. Но он так застудился, так ослаб и пал духом, что согласился ехать на закорках.
Ноги Кольки от ледяной воды анестезировались, пятки не ощущали боли от острых камней. Спиной он чувствовал, как трясет отца лихоманка.
— В принципе я один могу в Москву сгонять, батя. Ты бы не дергался.
Сиплым голосом отец свистел на ухо сыну:
— С таким грузом тебе и не поддомкратить-то, если шина лопнет. Ничего. В кабине отогреюсь.
Сын ссадил всадника на крыльце, и пока отец переодевался, завел мотор у грузовика. Уютно, призывно горел огонек в просторной кабине с бахромой поверху окошек, с фотографиями голых девок на стенках.
Отец необычайно тяжко, устало забрался
в кабину и уполз за спинки сидений под одеяло.На крыльце в свете фонаря в финской дубленке внакид и в ночной рубашке до пят стояла мать Зоя и крестила грузовик. Задним ходом машина продавливала темноту, одолевая первые метры длинного пути.
Грузовик долго и печально загудел — прощались с плаксивой хозяйкой.
Она долго стояла на крыльце, крестилась, слушая удаляющийся рокот мотора.
Когда стало тихо, она впустила собаку в дом и заперлась.
…Кабина лязгала, дребезжал капот, брякала железная кружка в бардачке. Одуревший от рева мотора Колька рулил тупо, гнал под девяносто, будто дорога просматривалась до горизонта, хотя впереди стояла чернильная ночь. Только в зеркале заднего вида начинал дрожать голубой рассвет.
Он расслышал голос-хрип отца сзади и подумал: “Ого, прорезалось! Значит, все в порядке”.
Выключил приемник.
— Чего говоришь, батя? Громче давай!
И не дождавшись ответа, молодой водила опять врубил музыку, подумав: “Ну и хрен с тобой, батя. В принципе лег, так спи”.
Напомнили ему стон эти звуки из-за занавески, будто бредил отец с перепою — такое с ним случалось. “С устатку рванул лишку старик и сломался. А я хоть бы хны, — хвастливо подумал Колька. — Да. Вот так вот власть-то и забирается. Конечно, в принципе куда он денется. Еще с десяток годков поупирается, и ко мне в помощнички”.
Грузовик буравил тупым лбищем утренний туман, ливень, затем простой чистый воздух осени. Пролетали по бокам деревни. Степенно поворачивались тремя стенами церкви с голубыми куполами. Поля тяжко взмахивали бирюзовыми крыльями озимей. Большие города выставляли впереди себя свалки на объездных дорогах. Посты ГАИ встречали бетонными дотами времен чеченского террора. А на скоростной подмосковной дороге стали подбивать под колеса грузовика тушки раздавленных собак — от розовых, свежих, до сухих, выдубленных шинами.
Вторая ночь загустевала под высокой насыпью в тени иллюминирующей кольцевой дороги. Напоследок ознобило грузовик, и мотор остановился. Но еще долго что-то урчало и переливалось под капотом, как в брюхе старого рабочего коня.
— Батя, хорош дрыхнуть! Приехали!
Никто не отозвался.
— Я за водой, батя. Бревна сверху ополоснем, наведем продажную видуху.
Колька ведер десять выплеснул на кругляки из кювета. В золотом свете с дороги точеные в бока смотрелись как лакированные. Колька с подножки еще полюбовался на товар и нырнул в кабину за занавеску.
— Батя, я на биржу. Насчет цен разведать.
Он отвел ситцевую занавеску, и лицо отца лимонно-желтое с коричневым оскалом растворенного рта — кричаще-мертвое, притянуло его и парализовало жуткой новостью своей.
— Е!..
Рука отца, холодная и твердая, как деталь машины, была вцеплена в спинку. Лопаточки ногтей вонзились в кожу сиденья, тонкие черенки пальцев были остро переломлены. Видимо, перед концом он пытался дотянуться до Кольки, толкнуть, проститься.
— Бляха-муха, папка!..