Газета Завтра 250 (89 1998)
Шрифт:
Желание сберечь систему безопасности не утрачено не только у администрации края, но и у управленцев муниципальных и хозяйственных.
В приморском городе Арсеньеве есть завод “Аскольд”. Некогда почти все его мощности работали на флот и армию. Ныне оборонный заказ равен нулю. “Аскольд”, скопировав голландские технологии, перестроился на выпуск сельхозтехники и освоил производство полиграфической продукции, продукции для добывающих отраслей и ширпотреба. Но при всем том от оборудования для оборонки не избавился. Денег на его сохранение ему не дают, налоги на имущество дерут. Тем не менее, на заводе даже и мысли не допускают, что с оборонкой надо кончать раз и навсегда.
Второй завод города Арсеньева - “Прогресс” - делает знаменитые вертолеты “Черная акула” и “Аллигатор”. На его стапелях сейчас -
Анатолий Огнев, бывший директор “Аскольда”, думает так, как думают работники его родного завода и остальные жители Арсеньева. Приморье хочет жить в тепле и иметь достаток в доме. Но хочет оно и чувствовать себя в безопасности. Ее должно обеспечивать государство. Ему приморские предприятия, в том числе и прибыльные рыболовецкие, направляют в федеральный бюджет огромные деньги. Но воинские части в крае исчезают, а производство оружия останавливается. Куда уходят эти деньги? На процветание олигархов?
Тех налогов, которые Приморский край переводит в Центр, с избытком бы хватило и на завершение ремонта стратегической подлодки на “Звезде”, и достройку десятка “Черных акул” на “Прогрессе”, и на выплату зарплаты Тихоокеанскому флоту. Отказ от выплат в федеральный бюджет позволит краю поддержать уровень своей безопасности, но он же будет означать превращение края в удел, отрезанный от всей страны. Но именно к этому варианту толкает Приморье воровская центральная власть.
МОЙ ГОРОД МЕРТВ…
Я ЖИВУ в Тольятти, где родился и вырос, и вот я решил описать свое чувство, наполняющее меня до краев: родной город мой теперь не такой, каким был раньше, он умер. Тогда, когда я и город были молоды, мы оба были полны имперским настроением семидесятых, когда на берегах великой реки в центре Союза выстроенный на песке город из полумиллиона человек, собравшихся со всей страны, создавал автомобили для нации. Теперь это чувство выветрилось, мир стал бесцветным. В городе моем не осталось жизни, безмолвные люди обитают средь каменных остовов, завод превратился в безжизненную фабрику с рабочими-автоматами, машинально собирающими машины. Торговля и развлечения померкли, движение на улицах стало скомканным и каким-то ленивым, и десятки недостроенных кирпичных высоток, разбросанных по всему городу, глядят во все стороны рядами бойниц-окон. Я никогда не судил о городе по отдельным людям, дворам или происшествиям, но теперь всякое целое распадается на части, и город тоже перестал быть одним общим социумом, разлетевшись, будто в центрифуге, на тысячи слепых кусочков распавшихся семей, рядов светящихся в ночи окон, торговых точек. Тольятти умер, остались люди и дома.
Я вижу: не стало русского Детройта с коммунистическим названием и итальянским автозаводом, раскинувшего клетки русских "стритов" и "авеню" перед широченной Волгой в тени Жигулевских гор. Потонули в степных запахах громадные невзрачные, серые милые кварталы Нового района, и из-под плит на советских площадях пробивается, как при чуме, такая же серая колючая трава, заглатывая камень цивилизации. Мой город, когда-то раскованно, по-хозяйски развернувшийся вширь, забравшийся на предгорья, с массивами лесов и дачами посередине, теперь кажется мне расползшимся, разлагающимся трупом, постепенно пропадающим в глуши волжской низины, под черными ночами пустых степей. Тольятти - труп, и на его строгом сером железобетонном теле появляются, как трупные пятна или поволока, выцветшие вывески контор, забегаловок и обменов валюты, и трупные ярко-зеленые мухи салонов и супермаркетов копошатся на его членах, выбирая последние соки. Труп скоро скроется с людских глаз, как древний город, под джунглями разросшихся дворовых лип, посаженных тридцать лет назад.
Я понял, к чему все идет еще десяток лет назад: из самолета я заметил,
что город перестал расти и теперь, как желудок при язве, поедает самого себя. Моя жена поняла это, увидев однажды на здании заводской столовой вывеску "Казино". Город - это преобразование дикой земли в упорядоченную жизнь. Когда рост города прекращается, начинается перемалывание собственных костей.И вот теперь этот обвал, кризис. Я старался взглянуть в беспощадные пустые глазницы его, разгадать его жуткие черты во внешних проявлениях, в людях, машинах, домах, реке. И я понял, что внешне кризис не различим: замена арабских цифр на ценниках и еле слышный сквозь общее молчание плач бедных людей в тесных квартирах приобрели лишь статистически неправдоподобный размах. Кризис таится внутри, он сожрал чрево наше, он обратился в хаос, неустроенность, страх голода и мрак растерянности перед ценами, он разъединил нас и отделил от всего мира.
Общественные институты: библиотеки, школы, поликлиники, стройки, власть и магазины - стали будто прозрачными, их плохо видно. Я библиотекарь, недавно я осознал, что мир книг стал гораздо более ярким, чем наваливающаяся на меня со всех сторон реальность, и я все чаще засиживаюсь на работе допоздна. Мои дети ходят в школу, но попадают в холодное здание-муравейник, где просто проводят время; учебников нет, питания нет, учителя заявляют, что без денег не выйдут на работу, и я их понимаю. Моя мать таскается по врачам, но лекарств нет, плохо питающиеся врачи встречают ее непонимающими взглядами, и их я тоже понимаю. Я больше не просыпаюсь по утрам от скрежета работающих кранов и бульдозеров, и уличная тишина, которая раньше меня бы порадовала, теперь стучит мне в виски. Наш мэр, верно, болен, или его нет, может, он сбежал, никого нет из власти, и мы одни. Магазины превратились в музеи, где "руками не трогать", а купить денег нет. Впрочем, хлеб покупаем, он очень вкусный, горячий запах его так и бьет в ноздри, наверное, оттого, что я понимаю: скоро не станет и его.
Тольятти - это ВАЗ. Мой отец всегда казался мне самым сильным человеком, потому что он работал на самом знаменитом заводе страны. Теперь завод, облепленный посредниками и бандитами, наверное, скоро разорится, превратится в живое гнездо для чужих личинок. Я слышал, за этот месяц у посредников сплошные праздники: завод продавал им машины по прежней цене, а они перепродали по новому курсу и, став миллионерами, пересели с "девяток" на джипы. Сейчас посредники с какой-то обреченностью веселятся, предчувствуя, что скоро придет конец и им: обвалившаяся кровля громадного завода погребет под собой всех. Посредники с непонятной поспешностью разговаривают по сотовым телефонам в засаленных чехлах и уже не въезжают в новые дома, оставаясь дожидаться в старых квартирах.
Кризис отравил весь город, заразил его раком легких и кишок, который рвется теперь наружу сквозь прогнивший кожный покров, сквозь стекла, плиты, бетон, автобусы и разбитые фонари. Пока он выплескивается только резкими вспышками отдельной беды, опасности, отчаяния: в бешеной угрозе жалкого нищего, выбрасывающего руку к твоему горлу в ожидании подаяния, в судорожном движении водителя, отказавшегося везти по прежней расценке, в отчужденности людей на остановке, каждый из которых уезжает своим автобусом по единственному темному шоссе, в болезненной страсти к бесплатным уличным таксофонам, по которым звонящие не могут наговориться, в необъяснимой жестокости уличной драки, в бессильной усталости прохожего, застывшего на месте посреди пустой улицы.
Энергии не осталось. Мне говорят, что бунт придет. Я слышал, что когда город окончательно потонет в горах и степных травах, тогда-то придет Стенька с булавой и зальет Волгу кровью. Но я не верю: для бунта нужна сила, а мы устали. Кто-то устроил летом забастовку на фабрике - их хотели выгнать, но через пять дней фабрика остановилась сама, и теперь увольняют всех. Пару месяцев назад кто-то из рабочих пошел колотить окна в директорском кабинете за то, что денег не платили, - его привлекли за хулиганку, и передачи ему носит одна только жена. В эти дни кто-то у нас собирается идти пешком на Москву, поставили палаточный городок, ждут пополнения, вот-вот двинутся. Но когда, кто, по какой дороге - никто не знает. Радио и ТВ молчат. Они всегда молчат.