Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Элегия

Природа вещей требует порядка времен и описания местностей.

Цицерон

Прогуливаться. Шататься. Слоняться без цели. Глазеть. Быть зевакой. Прохаживаться по бульварам, обсаженным чахлыми липами, с некогда жирными от бордовых, красных и синих кладбищенских цветов гипсовыми клумбами посередине, с установленными уже при зрелом социализме железными качелями, каруселями и горками, покрытыми облупившейся краской нежных цветов из арсенала импрессиониста — голубой, салатовой, бежевой, среди редких дневных прохожих, спешащих в поликлинику, в ЖЭК, в магазин, в райсовет, — а что еще делать на улице жителю пролетарского района в рабочее время да в светлое время суток? Джонни Уокер, выхаживающий свою трость в царстве водки, ветер развевает фалды викторианского сюртука, цилиндр вот-вот слетит с упрямой головы, но ты идешь, just keep on moving. Конец сентября, ночью шел дождь и грязно-желтая листва, разбухшая от воды, лежит сырым грузом на сырой земле, украшенная окурками, рваными пакетами, пустыми бутылками, обертками от ларьковой снеди. Значит, здесь вчера пили, значит, вчера было

воскресенье, значит, сегодня — понедельник. Как раз по понедельникам он туда и ходил много лет.

Доходишь до пересечения с тихой улицей; серо-кирпичные хрущевки уютно спрятались под тополя, у бордюра лужа с радужными бензиновыми разводами, беспечный первоклассник спешит домой, влача гигантский ранец, сворачиваешь направо, на углу булочная, нет-нет, уже не булочная, а фирменный магазин «Колос» под номером 3, налево, мимо бывшей четвертой шараги, где учились все главные деловые района, и снова налево. Первый этаж, дверь направо.

Он приходил сюда раз в неделю в течение пяти лет, не считая, конечно, летних месяцев. В последний раз он нажимал на эту кнопку почти 25 лет тому. Впрочем, и кнопка уже не та, и дверь тоже. Да он и не рискнул позвонить, не захотел пугать неведомых обитателей этой волшебной квартиры своими сбивчивыми объяснениями, путаясь в словах, подбирая более правдоподобные версии своего прихода, когда о каком правдоподобии может идти речь? Что он прилетел сюда, в воображении или в брюхе ганзейской птицы — неважно, только затем, чтобы в последний раз взглянуть на то место, где когда-то ему подсказали, нет, даже намекнули на. Пометили знаком лингвистического отщепенства? Шепнули универсальный пароль? Нет-нет, другое. Что же? Что же с ним сделали в конце прошлого тысячелетия, в прошлом эоне, в прошлой, нет, позапрошлой, нет, позапозапрошлой жизни? Фланёр, гуляка, совсем не крутой уокер замялся у чудовищной железной двери, некрашеной, с потеками ржавчины, сварганенной наскоро, со швами и тяжелыми каплями застывшей сварки. Он развернулся и — руки-в-брюки — пошел, помахивав тростью, насвистывая, в сторону бассейна, за которым открывались дивные желто-белые сталинки улицы Краснодонцев, выстроенные на манер крепостных стен, укрывающие другие сталинки, поплоше, пока, наконец, лабиринт не приводил к центру — дому, где жил Федерсен, которому когда-то, классе в седьмом, шакальё разбило очки. Говорят, сейчас он обитает в Китайской стене.

Сколько ей тогда было лет, Бригитте Матвеевне? Думаю, шестьдесят. Ей было около двадцати в начале тридцатых, когда она приехала на строительство завода. Что толкнуло ее — недавнюю еще иммигрантку в Штаты из чухонского лимитрофа — опять бросить родину, пусть совсем свежую, и снова отправиться в неведомые края за неведомым советским счастьем? Великая депрессия? Скука? Бодрость духа? И, наконец, как она смогла выучить английский, выучить так и такой английский? Откуда у бедной финской девушки, увязшей в сетях паука-совка, потом сумевшей спрятаться от его поганых щупалец в укромную норку в стандартной хрущобе, были такие книги? Одно из первых английских изданий рассказов про Шерлока Холмса. Тома Британники. Эвримэновский Честертон. Откуда она, университетов не кончавшая, не успевшая кончить, впрочем, видимо, и не думавшая поступать туда, все это знала? Он запомнил одну сцену на всю жизнь: пораньше пришел на урок, а у Бригитты Матвеевны сидит какая-то старушка. На столе переполненная пепельница и книга со странным словом на обложке: «Спиноза». Его попросили подождать десять минут на кухне, пока они договорят. С занозой восторга, засевшей где-то в спине, удалился смотреть в окно на курящих у подсобок альма-матер пэтэушников. Спиноза!

Стандартная хрущевка: две смежные комнаты, крохотная кухня, ванная с туалетом вместе. Дощатые полы: значит, дом строили в самом начале шестидесятых. Пол был выкрашен коричневой краской, она почему-то всегда блестела, особенно в солнечный денек, что-то пионерско-больничное. Посреди большой комнаты стоял стол, за ним все и происходило. Болгарские сигареты — «Опал» и «Ту-104»; она курила, видимо, давно, с незапамятных финских или американских лет; оттого голос ее был основательным, глубоким, низким, особенно тогда, когда называла его уменьшительным именем, восхитительно видоизменяя звучание рычащей гласной во втором слоге, укрепив предшествующую согласную и введя энглизированный трамплинчик, ухнув с которого эта гласная быстро бежала к следующей согласной, уже шипящей. «Рьюшшша». Собственно, все «ю» и «я» преобразовывались в ее речи в такие вот трамплинчики; в остальном акцент почти отсутствовал, хотя слишком точные грамматические и синтаксические фигуры, прямая спина ее лексики, интонация, слегка воздетая к концу каждой фразы, выдавали иностранку. Чужачку. Видимо, поэтому ей не давали работать в местных школах, она жила уроками, раз в месяц он приносил 40 рублей — ничтожная плата за расширение сознания, но сейчас уже ничего не поделаешь: нет ни ее, ни тех рублей, ни той страны. Осталось одно сознание, а в нем память, недоушедшая из тех мест, недопришедшая в иные, память, зацепившаяся за эту квартиру, этот район, город, страну, покалывающая в висках, прихватывающая порой нервной рукой за сердце. Теперь уже он — чужак; и там, откуда ушел, и там, куда попал. Просто прохожий. Фланёр. Джонни Уокер.

Это были не уроки английского, а уроки английскости. Быть может, викторианскости. Он еще не вступил в мятежные рок-н-ролльные годы, потому английский был не языком «Роллингов» или «Цеппелинов», а универсальным пропуском в мир лучших на земле детских книжек, чудаковатых джентльменов, кебов, бесстрашных путешественников, замысловатых курительных принадлежностей и кларета, твердых правил, чудовищных злодеев, бедных сирот, строгих клубов, титулов, положительных знаний обо всем, размещенных в алфавитном порядке в Британской энциклопедии и картотеке Холмса, старых слуг, верных жен, нежных и часто умирающих от чахотки невест, сомнительных иностранцев, преимущественно французов. Там было все не так, как снаружи убежища Бригитты Матвеевны, но в то же время — именно так. Как и во времена Мориарти, в советские семидесятые ничего не менялось. Он годами ездил на одном и том же трамвае за три копейки,

пил квас из бочек, тоже за три копейки, старался не появляться во враждебном Северном поселке, где властвовали все те же блатные Кент и Бендер, всегда смотрел фильм по телевизору после программы «Время»; более того, в определенное время он встречал на улицах одних и тех же людей. Ритуалы, изгоняемый вглубь секс, цыгане в роли индусов — чем не Уилки Коллинз? Чем не Челси с Пимлико? Чем Гагарин не Джонатан Лииингстон?

Только в таком мире она могла выжить, точно рассчитав скромные свои потребности, количество учеников, часы, отведенные на беседы с загадочной приятельницей о Спинозе. Он не помнил почти никаких следов присутствия в ее квартире других эпох, кроме викторианской. Очень редко она давала ему перевести что-то незапоминающееся из Шекспира; ни Кромвеля, ни Авраама Линкольна, ни Байрона, ни Хэмингуэя в этом мире не существовало; удивительным образом как-то читали рассказ Скота Фицджеральда «Алмаз величиной с отель „Риц“», да несколько историй из О'Генри. Впрочем, «дары волхвов» он разбирал по довоенному американскому изданию.

Особенно он любил ходить к ней перед школьными занятиями во вторую смену. Нет, она никогда не помогала ему делать домашние задания по английскому, которые ему давали в основательной советской школе; он никогда не оскорблял ее слуха фразами вроде: «General Secretary of CPSU Leonid Ilyitch Brezhnev was born…» Этих персонажей не существовало в мире, где предлагали угадать, кто же убил Роджера Экройда. Перед школой он просто заныривал в викторианство, набирал полные легкие его прокуренного, пропахшего смолой и дегтем воздуха и, стараясь не перевести дыхания, бежал в класс, где хитроумный Колян потихоньку вытаскивал член в карман своих форменных брюк через специально вырезанную дырку и предлагал наивным девчонкам в очередной раз найти в его кармане конфетку. Ой, змея!

Уже к восьмому классу он совсем перестал ходить на уроки к Бригитте Матвеевне. Родители решили, что английский выучен, да и его детский викторианский позитивизм сменился юношеским романтизмом. Просто стало некогда и незачем. Даже благородный футбол был заброшен ради липкого портвейна, приблатненного бренчания «восьмеркой» на гитаре, каких-то кривоногих девиц из индустриально-педагогического техникума. Он самостоятельно разбирал немногословные рассказы Хемингуэя про Первую мировую и был вполне счастлив. Вообще же лет, проведенных в волшебной комнате Бригитты Матвеевны, несколько стеснялся, хотя был доволен, что может не без греха разобрать пару куплетов битловской песни. Довольно банальный, пошлый конец сказки; он, одержимый параличом воли и лихорадочной неуверенностью в себе, не заслуживал иного.

А она потом жила себе-поживала, учила таких же ничтожеств, что и он, обсуждала Спинозу, курила, перечитывала Диккенса, и даже успела счастливо умереть до конца того мира, что некогда заглотил ее и превратил в своих недрах из обычного песка истории в перл. Он пришел на похороны: жемчужину вынесли из раковины и закопали в святую автозаводскую землю, на которую ее, как английского роялиста в Северную Америку, унесла волна уничтожившего старый мир взрыва.

А он, инфицированный викторианским вирусом отдельности и спокойного следования судьбе, видевший когда-то рай, но выбравший бездарную суету истерически ждущего чего-то чистилища, так и бродит некрутым уокером, трость, цилиндр, развеваются бакенбарды; прогуливается, шатается, слоняется без цели по городам и странам, глазеет по сторонам, примечая, но уже ничего не запоминая. Волшебная комната закрыта, запечатана омерзительной постсоветской сварной железной дверью, Бригитта Матвеевна покоится в могиле, а душа ее, в которую она не верила, там — в клубах дыма болгарских сигарет неспешно беседует с чахоточным шотландцем, сочинившим лучшую из эпитафий хозяйке волшебной хрущевки:

Home is the sailor, home from sea, And the hunter home from the hill.

Топография тех мест

Затаив дыхание спуститься по лестнице, стараясь не касаться стен, по плечо выкрашенных синей больничной краской, мимо лужи справа, хрустнуть у двери спичечным коробком и вон. Вон. На Батумскую, забирающую вверх у «шайбы» (забыл название: «Отдых»? «Ветерок»? «Привал комедиантов»?), меж грязно-бордовых хрущевок и каких-то расхристанных девятиэтажек с пустыми глазницами незастекленных лоджий, с серыми штандартами развешанных простыней, на пятом этаже зеленая рубашка машет пустыми рукавами. Предположим, начало мая или конец августа. Лучшее время для этих мест.

Батумская исчезает из вида за небольшим холмом; там, дальше, — жуткое Анкудиновское шоссе, где он никогда не бывал, да и не надо, нечего там делать: онкологическая клиника да школа милиции. Он вспомнил, что где-то в тех краях жила Инга Ф. Когда это было? Много лет тому. К ее дому ходил только один автобус, двадцать второй, что ли, смрадная львовская развалина, гремевшая входными дверьми у «шайбы» (точно — «Встреча»!) примерно раз в час, причем последний рейс был в девять вечера. Редким кавалерам Инги Ф. приходилось либо ловить машину, либо провожать ее пешком. Он представил себе этот путь: сначала по Батумской, мимо школы, где училась Акула, затем… что же было дальше? Пыль, наверное. Осенью и весной — грязь. Зимой — сугробы, сверху серые от копоти. Впрочем, ночью в темноте не видно. Синяя тьма. Луна. За спиной — сдержанный гул проспекта Гагарина, за которым — и об этом следует всегда помнить — Ока. А за Окой — опять город: душераздирающе мрачная Молитовка, проспект Ленина, огни девятиэтажек. А там еще какой-то район, точнее — слобода, названия он не помнил, ибо не был там никогда. Впрочем, рассказывали: одноэтажные дома, дворы, огороды, резные наличники, собаки брешут в темноте. Где-то открывается дверь и в ночь врывается обрывок уркаганской песни, что-то про мать, ждущую сына в таком же вот доме, но сын не вернется, он лежит с ножичком в груди или замерз, бедолага, в тайге, загнанный лагерной погоней. За все легавым отомстить. Клянусь любить ее навеки. Ингу Ф. никто из земляков по-настоящему так и не полюбил, и она вышла замуж за ушлого еврея и уехала в Таллинн, а потом, говорят, в Канаду. Все-таки страсть к захолустью неистребима.

Поделиться с друзьями: