Где живет голубой лебедь?
Шрифт:
И, отвечая на этот выразительный, хотя и безмолвный вопрос, Алексей Сергеевич ответил:
— Все хорошо, Петро. Я, как видишь, в форме.
— Оперировать собираешься?
— Да.
Заложив руки за спину, монументальный, по-своему даже красивый Павлищев медленно шел рядом с ним.
— Хочешь, возьми меня ассистентом.
— Нет, Петро, лучше Костя.
— Костя? Почему Костя, а, скажем, не я?
В голосе Павлищева притаилась обида.
— Костя мало оперировал прошлый год.
— Ладно, — согласился Павлищев. — Костя так Костя.
— Костя,
Павлищев метнул на него испытующий взгляд. И вдруг понял. Разом, в одно мгновение понял все.
Погрозил ему толстым пальцем:
— А ты хитрый!
— Чем же?
— Прочишь Костю на готовенькое?
Алексей Сергеевич ничего не ответил.
— А я не отпущу, — сказал Павлищев. — Возьму и не отпущу тебя, вот так, ни в какую!
Алексей Сергеевич не принял его улыбки, поблескивающих глаз, игривого тона.
— Придется, — сухо сказал он.
Послышались торопливые шаги. Они обернулись. Терапевт Алферов, размахивая руками, поспешно догонял их.
— Только что от Пекарникова, — сказал он. — Выслушал, выстукал, все как полагается.
Алферов был старый врач, в одно время с Павлищевым и Алексеем Сергеевичем поступивший в больницу. Его круглое щекастое лицо весельчака и жизнелюба лучилось сияющей улыбкой.
— Великая штука строфантин, — чуть задыхаясь от быстрой ходьбы, сказал он. — Несколько капель, всего лишь несколько, и, глядите-ка, дряблая мышца, словно по щучьему веленью, просто переродилась!
— Ну уж и переродилась, — сказал Алексей Сергеевич.
Розовые щеки Алферова побагровели.
— Не верите? Я сам себе не поверил, и так слушал, и этак, словно вчера на свет появилась. Честное слово!
Доктор Алферов был из породы безобидных вралей, готовых ради красного словца наговорить даже на самого себя. Все в больнице знали об этом, над ним незло подшучивали, и он никогда не обижался.
Но теперь Алексей Сергеевич поверил ему, прежде всего потому, что хотел поверить, и потом он понимал: сейчас Алферов врать не будет, ведь Пекарникова готовят к операции.
— Надо будет еще раз кровь проверить.
— Уже взяли, — кивнул Алферов. — Час назад. Скоро будет готово.
— Стало быть, через три дня, думаю, — сказал Алексей Сергеевич.
Павлищев молча слушал их, переводя взгляд с одного на другого.
— Знаешь, Петро, ты сейчас похож на памятник самому себе, — сказал Алексей Сергеевич.
— Не обо мне речь. Значит, через три дня? Благословляю! — Павлищев поднял обе руки кверху, словно и в самом деле собирался благословлять.
— Через три дня, — повторил Алферов. — Так и запишем. — И помчался вперед, с удивительной легкостью неся свое грузное, располневшее тело.
Павлищев положил тяжелую руку на плечо Алексея Сергеевича, вместе с ним подошел к окну.
Зябкий осенний день расстилался над больничным двором, над промерзшими за ночь лужами, над обожженной
первыми заморозками травой.Медленный ветер шевелил голые ветви лип.
— Люблю осень, — сказал Павлищев. — Бодрое время года.
— По-моему, ты и весну приемлешь.
Павлищев засмеялся.
— Я — животное всеядное, все люблю — и дождь, и снег, и оттепель, и жару.
Алексей Сергеевич повернул голову, внимательно, словно впервые, разглядывая лицо Павлищева, сильную его шею, такую красную, словно ее в течение целого часа терли мохнатым полотенцем.
— Сколько в тебе жизненных сил, Петро, — сказал он. — На сто пятьдесят лет хватит.
Павлищев сощурил свои медвежьи, глубоко запрятанные глаза, и они стали совсем маленькими под мохнатыми, нависшими бровями.
— Слезлив я стал, Алешка, — сказал он. — Должно быть, оттого что старею.
— Закономерно, — сказал Алексей Сергеевич. — Все мы стареем.
Павлищев слегка наклонил голову, как бы боясь встретиться с ним глазами.
— Только тебе я могу сказать… Вот увижу какую-нибудь ерунду, травку там какую-то, что торчит из-под камня, или первый снег на улице, белый такой, незахватанный и арбузом пахнет. Ты не замечал, между прочим, что снег в самом начале зимы обычно арбузом пахнет?
— Нет, не замечал.
— Ну, а мне почему-то так кажется. Да, снег… Или на муравейник в лесу набреду, муравьи такие все работяги, суетятся, каждый чем-то занят, каким-то своим маленьким делом, и вдруг чувствую, черт его знает почему, реветь хочется. В голос…
Притворно засмеялся. Должно быть, ждал, что Алексей Сергеевич начнет подшучивать над ним, и первый приготовился посмеяться над своими словами. Но Алексей Сергеевич слушал его с непонятным волнением. И у него, случалось, слезы набегали на глаза при виде молодых, едва распустившихся листьев или блестящей, жарко залитой солнцем реки.
Прошлым летом, в августе, он был за городом, шел полем, от созревших, смугло-золотых колосьев овса тянуло сытным, ровно устойчивым теплом.
Пройдя немного вперед, он оглянулся. Тихий ветер пробегал над колосьями, и каждую минуту поле меняло свой цвет: то становилось зеленым, то золотистым, то перлово-коричневым. И такая боль и в то же время такое, никогда не испытанное им чувство умиленной, растроганной нежности внезапно сжало его сердце, что он остановился, не мог идти дальше, и все смотрел, не мог оторваться от этого изменчивого, волнистого шелкового простора, оставшегося позади.
— Ты стихи когда-нибудь читаешь, Алешка? — помолчав, спросил Павлищев.
— Стихи? — удивился Алексей Сергеевич. — Нет, очень редко. Давно не приходилось.
— А я читаю и тебе советую. Особенно — хорошие стихи. Вот недавно перечитывал Есенина. Очень он точно пишет. Как это, помнишь? — Павлищев наморщил лоб, поднял глаза кверху. — Начало забыл. Дальше так:
Этих нив, златящихся во мгле. Оттого и дороги мне люди, Что живут со мною на земле.