Гелиогабал
Шрифт:
Тот, кто перетряхивает античных богов и смешивает их имена на дне своей корзины, подобно тряпичнику с его крючком; тот, кто мечется перед множественностью имен; тот, кто, перебираясь из одной страны в другую, ищет сходство между богами и этимологические корни в именах, из которых созданы боги; и кто, пересмотрев все эти имена, признаки их сил и смысл их атрибутов, кричит о политеизме древних народов и называет их за это варварами — тот сам варвар, то есть европеец.
Если с течением времени народы заменили богов в своем воображении; если они погасили идею фосфоресценции богов, и если, покинув орбиты имен, в которые были заключены, боги не смогли вознестись вновь с помощью концентрации своих сил и реального, ощутимого намагничивания энергий до проявления основного принципа, который они хотели продемонстрировать, то исторически виновны в этом сами народы, а не принципы и, тем более, не та высшая всемирная идея, которую намеревается вернуть
Священный дух — это то, что накрепко связала с принципами мрачная сила слияния, похожая на сексуальность, сексуальность в плане наиболее близком нашему органическому сознанию, нашим душам, закупоренным полнотой их падения. Не это ли падение, спрашиваю я себя, представляет собой грех? Так как в плане, где понятия возвышаются, подобное отождествление называется Любовью, одна из форм которой — всеобщее милосердие, а другая, самая ужасная, становится жертвой души, то есть смертью индивидуальности.
Все эти битвы бога с богом и силы с силой, когда боги чувствовали, как трещат под их пальцами силы, которыми они должны управлять; это отделение от силы и от бога, когда бог уже был сведен до одного-единственного, неожиданно явившегося слова, до изображения, предназначенного для самого отвратительного идолопоклонства; этот сейсмический шум и эти конвульсии в небесах; этот способ скреплять небо с небом и землю с землей; эти небесные усадьбы и просторы, которые переходят из рук в руки и от головы к голове, когда каждый из нас в своем сознании воспроизводит этих богов; этот временный захват неба здесь — вполне определенным богом и его яростью, а там — тем же самым богом, но уже преображенным; этот захват власти, за которым следуют, словно беспрерывное пульсирование спазма, снизу вверх и сверху вниз, другие захваты, это дыхание космических возможностей, подобных, в высшем плане, неглубоким и погребенным возможностям, что дремлют в наших разделенных личностях, — и каждой способности соответствует один бог и одна сила, и мы являемся небом на земле, а они становятся землей, землей в отстраненном абсолюте; это грозная неустойчивость небес, которую мы называем язычеством, и которая порой бьет нас вслепую, хлещет нас своими истинами, — это наша христианская Европа, это мы, это наша История, создавшая ее.
Следует развернуть во времени все это неисчислимое наслаивание богов, которое народы по мере своего развития последовательно расселяли на небесах, так, что часто один и тот же участок видимого неба оказывается занятым образами прямо противоположными по своей природе (эти боги — мужчина и женщина, при этом бог-женщина перекрывает мужской образ бога, который является тем же, что и она; так Иштар, имя изначально мужское, в конечном итоге обозначает луну, а луна в той же самой точке пространства и времени, освободившаяся от фаллоса и ктец [71] , занимается любовью сама с собой и расточает росу из своих детей) — следует развернуть все это во времени, ибо бесконечное кружение вокруг основ, вокруг принципов связано с их первоначальной действенностью не больше, чем мастурбации какого-нибудь идиота-онаниста с принципом воспроизводства.
71
Ктец– означает расческу, грабли и, по аналогии, любой предмет, имеющий зубчатый край: ряд ресниц, например. У греков этот термин используется также для обозначения вагины. (Прим. франц. издания)
Если народы остановились на том, что стали ощущать богов существами, действительно разделившимися, если они ошиблись по поводу значения этих богов, то мы должны заметить, что каждый народ, взятый в отдельности, в одной и той же точке пространства и времени, всегда пытался иерархически организовать возможности и власть богов, и что там, где женское начало перекрывало мужское и наоборот, в головах и сердцах людей, возносивших на пьедесталы этих противоречивых по существу богов, мужское было мужским, а женское — женским, без возможности терминологической перестановки; я хочу сказать, что в один период времени одно и то же имя никогда не обозначало обе формы, следовало бы рассматривать эти формы как действительно
раздельные сущности, но одно и то же имя часто являлось искажением обеих форм, созданных, по-видимому, чтобы одно было поглощено другим; и Сирия в эпоху Гелиогабала пришла к самому точному представлению об этой таинственной плавкости.Что отличает язычников от нас, так это то, что в основе всех их верований существует ужасное усилие мыслить иначе, чем мыслит человек, чтобы сохранить контакт с единым творением, то есть с божеством.
Я прекрасно знаю, что самый маленький порыв истинной любви приближает нас к Богу гораздо больше, чем все знание, которое мы можем получить о творении и его этапах.
Но Любовь, которая является проявлением силы, не действует без Воли. Не любят без воли, которая проходит через сознание; это сознание дозволенного разделения приводит нас к отрыву от вещей, от всего, приводит нас к единению с Богом. К Любви приходят прежде всего сознанием, а затем — силой любви.
Однако, «в доме Отца Моего обителей много» [72] . И тот, кто брошен на землю с сознанием идиота (Бог весть, после каких трудов и каких ошибок в других состояниях или других мирах, которые стоили ему его идиотизма, но с уверенностью, что ему нужно сознание, чтобы любить, и любить отстраненно, без болтовни, в чудесном стихийном порыве; от него ускользает все то, что является миром; от любви он знает только пламя — но не пламя домашнего очага), этот несчастный будет иметь меньше, чем его ближний, мозг которого охватывает полностью все творение и для которого любовь — тщательное и мучительное отделение.
72
Евангелие от Иоанна (XIV, 2). (Прим. франц. издания)
Но, — и это вечная история о наперстке, — он всегда будет иметь то, что сможет поглотить. Он будет наслаждаться полным счастьем, которое, наполнив всю его меру, даст ему еще и ощущение необъятности.
Но придет день, когда этот, обделенный умом, будет выметен, подобно другим. У него заберут его необъятность. Нас всех будут судить, великих и ничтожных, после нашего рая наслаждений, после счастья, которое не является абсолютно всем; я хочу сказать, которое не является Великим Всем, Вселенной, т. е. Ничем. Нас перемешают и переплавят, чтобы мы стали Одним, Единственным, великим космическим Единством, которое подготовит место бесконечному Ничто Бога.
Впрочем, я возвращаюсь к противоречивым именам богов. И я называю этих богов именами; я не называю их богами. Я говорю, что этими именами называли силы, способы существования, разновидности огромной мощности бытия, которое различается в принципах, в основах, в субстанциях, в элементах. Античные религии хотели с самого начала охватить взглядом всю Вселенную. С момента возникновения элементов они не отделяли небо от человека и человека от всего творения. И можно утверждать, что они с самого начала ясно понимали творения.
Католицизм закрыл перед нами дверь точно так же, как буддизм закрыл ее перед католицизмом. Они умышленно и сознательно закрыли двери, говоря, что мы не нуждаемся в знании.
Однако я считаю, что мы нуждаемся в знании, мы нуждаемся именно, только и исключительно в знании. Если бы мы могли полюбить, полюбить вдруг, внезапно, сразу же, наука была бы бесполезна; но мы разучились любить под действием какого-то смертельного закона, который проистекает из самой силы тяготения и богатства творения. Мы погружены в творение по самую шею, мы находимся внутри его со всеми своими органами: толстыми и тонкими, сильными и слабыми. И трудно вновь подняться к Богу по дороге, забитой этими органами, когда они удерживают нас в мире, где мы находимся, и стараются нас убедить в его исключительной реальности. Абсолют — это абстракция, а абстракция требует силы, которая противоположна нашему вырождению.
Пусть удивляются после этого, что язычники стали идолопоклонниками, что они смешали образы с принципами, с основами, и что притягательная власть принципов, в конце концов, ускользнула от них.
А мы, христиане, разве не делаем то же самое? Разве у нас нет образов, тотемов, святых реликвий, которые в головах и сердцах обожающих их также рискуют застыть в определенных формах и множеством форм отделиться от богов?
Названная вещь — это вещь мертвая, и она мертва, потому что отделена. Слишком много благоговения перед терновым венцом, перед деревом, из которого был сделан крест, перед сердцами Иисуса, почитаемыми в разных местах, перед Кровью и Елеем; наконец, перед многочисленными Мадоннами — черными, белыми, желтыми или красными, которые соответствуют множеству поклоняющихся им и представляют ту же самую опасность для духа преданных им людей, ту же самую угрозу падения в безвозвратное идолопоклонство, как преображение творческой энергии в мистерии языческих богов.