Генерал Корнилов
Шрифт:
«Тогда сыновья иноземцев будут строить стены твои и цари их – служить тебе… чтобы приносимо было к тебе достояние народов и приводимы были цари их. Ибо народ и царства, которые не захотят служить тебе, погибнут, и такие народы совершенно истребятся».
«И истребишь все народы, которые Господь Бог твой, дает тебе. Да не пощадит их глаз твой!»
Поднимавший голову сионизм решительно был взят в России на вооружение.
Как легко было среди таких работать гадине Азефу! Здесь Борис Викторович касался самого болезненного и, признаться,
Совсем недавно кто-то из заслуженных товарищей с безупречной репутацией высказал горький и покаянный упрек: как же можно было столько лет терпеть Азефа? Достаточно лишь глянуть на его жирную рыжую физиономию с этими вечно мокрыми, вывороченными губищами похотливого пакостника!
Да, какое-то всеобщее ослепление, общее помрачение рассудка…
Однако, будучи теперь безжалостным к своему прошлому, Савинков задумывался вот над чем: а сумела бы Боевая организация эсеров добиться столь потрясающих успехов, не находись во главе ее Азеф? И отвечал: да ни за что на свете! Прихлопнули бы разом! Выходило таким образом, что весь их героизм, все бесстрашие и самопожертвование с усмешечкой планировались и велись охранкой. С ними играли, с ними забавлялись, заставляли их стрелять, колоть кинжалами, метать бомбы, а затем упрятывали в казематы, на рассвете выводили к виселице на тюремный двор и отдавали в руки палача.
Скольких же сдал Азеф по мере того, как террористы исполняли свои роли жертвенных козлов? Много, очень много. Кстати, он мог поступить таким же образом и с ним, Савинковым. Однако не сдавал, берег и сохранял, ибо он был ему еще нужен, необходим. Но это значит, что генералы из охранки, лукавые и многомудрые, позволяли ему, Савинкову, геройствовать и завоевывать свою отчаянную славу, как бы весело и незаметно подсаживая его начальственной рукой на высокий пьедестал.
Да, было отчего заскрежетать зубами!
Пестрый, невообразимо разномастный и разнокалиберный мир европейской эмиграции Савинков знал довольно хорошо. Самодержавие выбрасывало в мансарды и на панели зарубежья своих самых неукротимых и изобретательных противников. Не желая связываться, пачкать расправой рук, царский режим отказывал своим врагам в пристанище, обрекая их на голодное и озлобленное прозябание на чужбине. Там они суетились, ссорились друг с другом по теоретическим вопросам, постоянно интриговали и завидовали, одновременно жадно улавливая всякие новости с родины и всякий раз связывая их с надеждами на перемены в собственной судьбе. Как человек, связанный с непосредственным конкретным делом, Борис Викторович насмешливо наблюдал за ними и, откровенно говоря, не мог побороть в себе брезгливости. В те годы он был всецело увлечен боевой деятельностью. В отличие от этих дрябнувших, стареющих болтунов он собственными глазами видел результаты своей неукротимой энергии. Это давало ему повседневное ощущение молодецкой мускулистости, сформи-ровало его энергичную походку, манеру одеваться, говорить, повелевать, выработало его знаменитую маску рокового, страшного мужчины с нездоровыми, припухшими веками – как бы от постоянных тайных слез.
Его надменное, словно заплаканное лицо неотразимо действовало на женщин. Он это превосходно знал и много раз в этом убеждался.
Савинков почитался и товарищами, и генералами охранки заслуженным боевиком. Такой опыт не снисходит сам собой, его приобретают долгими годами риска, дерзким заигрыванием со смертью. Постоянная угроза петли палача на страшном оселке оттачивает взгляд на окружающих, и Борис Викторович имел все основания полагать, что уж в чем, в чем, но в людях он научился разбираться основательно…
Существовал еще один вид практики, который постоянно пополнял его знания человеческой натуры: частые, почти повседневные отношения с женщинами. Теперь Борис Викторович взял за обыкновение судить о тех, с кем его сталкивала судьба, через «женское стеклышко». Здесь он никогда не ошибался, ибо
в этом отношении его опыт, пожалуй, превосходил опыт боевого террориста.Получив свою первую ссылку в Вологду, Борис Викторович оказался там вместе с Хаимовым (он же Луначарский), невыразимо вертлявым, навязчивым болтуном, готовым извергать свой «словесный понос» по любому поводу. Луначарский умело поставил себя среди разношерстной ссыльной братии. К приезду Савинкова он уже прослыл якобы фундаментально образованным и – шутки в сторону! – обладавшим дворянским происхождением. Разобраться как в первом, так и во втором было недолго. Образованность Луначарского объяснялась крепкой памятью на энциклопедические словари, остальное добавлялось самым разнузданным краснобайством, а насчет происхождения Савинков не заблуждался с первой же минуты знакомства. «Дворянин? Интересно, где вы видели столбового дворянина с таким выразительным потным носом? Да и глаза… Глаз, батенька, не подделаешь, глаза выдадут любого».
Борис Викторович с юных лет отличался сугубым практицизмом. Юношеский романтизм ему был совершенно незнаком. Однако откровенный цинизм Луначарского заставлял его брезгливо морщиться. Прослыв среди товарищей приверженцем марксизма, Луначарский при откровениях хихикал и блестел своим толстым, мясистым носом. Он называл марксизм «пятой мировой религией, сформулированной иудейством». Однако настоящее презрение Савинкова будущий нарком культуры вызывал своей гаденькой похотью. Однажды – дело прошлое – довелось им «устроить суарэ» с двумя бойкими вологодскими мещаночками. Гулянказакончилась тем, что девица Луначарского вырвала у своего лоснящегося кавалера обцелованную руку и передернула плечами: «фу, какой слюнявый!» В Савинкове протестовало чувство здорового самца. Такие, как Луначарский, жадно пожирали все, что попадет. Изыск любви им был неведом. Недаром будущий председатель советского Совнаркома, сам жесточайший пьяница, Рыков за глаза называл Луначарского Лупонарским.
Ах, женщины! Как они все же просвечивают чисто мужскую, а следовательно, и самую сокровенную суть человеческой натуры!
Азеф… Именно в отношениях с женщинами проглядывала, обнажалась, сигнализировала низменная натура этого пакостника. Азеф никогда не знал сердечной женской преданности, ни разу за всю жизнь ни одни глаза не потемнели от прилива страсти при взгляде на его тучную фигуру с затянутым в жилетку животищем. Таким, как он, оставалось одно: покупать, платить, как в лавке за товар, и потом жадно, сладострастно, с удовольствием в одиночку пожирать купленное, приобретенное. Спрашивается, что мешало в те годы навести хорошенько на его рыжую мокрогубую физиономию это самое магическое «стеклышко»? Ореол борьбы и жертвенности… Кровь погибших товарищей… Как горько сознавать это теперь, когда ничего уже не поправишь!
Бурцев… Ну, в этом отношении старик совсем не в счет. Таких, как он, неистовый зов плоти не тревожит, не заставляет делать глупости. От таких, как Бурцев, отмахнется и сам Фрейд: клиент не для его анализов.
Одним общим признаком пометила природа всех так называемых революционеров: они страдали каким-то странным проявлением половой неполноценности. Эту свою ущербность они, разумеется, маскировали, прикрывали, однако для человека опытного это был секрет полишинеля.
Порою Савинков задумывался поневоле: уже не эта ли ушиб-ленность толкала деятелей революции на разрушительные действия?
Ленин… Кто не знал, не видел его болезненной, явно нездоровой связи с Инессой Арманд? Какое чувство могла внушить подобная женщина, трижды побывавшая замужем, мать пятерых детей? Что и говорить, в женском смысле Ленина следовало откровенно пожалеть. Савинкову был знаком тип подобного мужчины, всецело поглощенного своими трудными замыслами и потому вынужденного, проклиная зов пола, хватать то, что попадало под руку. Так занятый сверх головы торопливо, не ощущая вкуса, поглощает завтрак… Разве не достаточно взглянуть на бесформенную тушу Крупской, на ее полную, словно коровье вымя, физиономию, обезображенную к тому же базедовой болез-нью, чтобы снизойти ко всем любовным ленинским причудам? Живем-то один раз, и жить все-таки хочется!