Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Всю правящую, всю мыслящую Россию революционной волной смыло за границы хоть и обшарпанной, обрезанной, но всё ещё грозной империи, теперь, разумеется, большевистской. Сидите — и помалкивайте! Нет, не сидится... Но разве можно гавкать на такую хорошую, на такую обновлённую империю из французской, английской или, там, немецкой подворотни?! Да хоть и из своей, замоскворецкой, арбатской, мясницкой, таганской? Газеты-то Савинков почитывал, на газеты у него, как и на пьянку, времени хватало. Смерть вождя — смерть единой мысли, да?..

Пока собирались в Царицыно, откуда-то взявшийся

Блюмкин уже без обиняков напомнил:

— Сегодня. Полное согласие. Хватит крутить. Большие начальники не могут вам прямо предлагать: убей того-то и того-то. Я — могу. Я человек маленький. Шанс! Последний шанс! Вас не только на улицы Москвы — за границу выпустят. А требуется — всего ничего!

— Моё согласие?

— Вот именно. Письменное. Как у всех порядочных...

— Кого?

— Да чёрт его знает, как это называется! Лишь бы денежки платили.

В такой прекрасный день Савинкову не хотелось ругаться. Он лишь равнодушно сказал своё любимое:

— Пошёл вон.

Но Блюмкину, не выполнившему задания, и свои-то на дверь указали. Кутили в Царицыно без него. Большое начальство — большая пьянка. Он читал устами Ропшина «Коня Вороного». Там ведь Жорж, он же предавший его Серж Павловский, часто повторяет безумные стихи:

Если вошь в твоей рубашке Крикнет, что ты блоха, Выйди на лицу И — убей!

Чекисты плохо разбирались в поэзии, но последнее слово понимали.

— Хорошо.

— Сработаемся.

— Остальное Блюмкин доскажет.

Савинков кивал, чокался, не пьянея.

Пьянеть он вообще не умел и вернулся домой — поистине тюрьма-матка домом стала! — возвернулся в обжитые коридоры ещё с несколькими бутылками коньяку. Такие хорошие, на нём заработавшие ордена начальнички-собутыльнички! Сами по дороге в магазин бегали. Его не утруждали выходить из машины. Он знай посмеивался:

— Да не сбегу. Разве от вас сбежишь?

— Не сбежишь, — говорил один.

— Зачем? — вторил другой. — Живи с нами. Такие люди нам нужны.

— Работы невпроворот, — бубнил с переднего сиденья третий, самый главный, теперь уже при двух орденах. — Не помешает лишняя рука...

— ...если стрелять умеет?

— Ну как же без того? — под левый локоток толкали.

— Прицельно... в кого прикажут, — под правый локоток.

Тесновато втроём на заднем сиденье, но ничего не поделаешь. Дружба! От него и ждут одного — дружеского ответа...

— Не привык я, господа-товарищи, по приказу стрелять.

— Ничего, привыкнешь, — авторитетно, с переднего сиденья.

— Если и в вашу голову?

— Можно и в голову... можно и в душу мать! — спички ломались, в горячке не удавалось закурить. — Бросай ты барскую спесь! Надоело с тобой возиться. Десять лет — тебе мало? Ты и года не проживёшь. Так что поступай под начало Блюмкина. Он знает — в кого стрелять, когда стрелять. Не знает — зачем стрелять. И тебе, Савинков, это без надобности. Твоё дело

плёвое: исполняй, и только.

Так с ним никогда не говорили. Всегда на «вы», вежливо. Предлагали-намекали, но не совали же носом под ноги какому-то Блюмкину...

Если и был хмель — весь по дороге вышел. Он молчал, хотя от него явно ожидали ответа.

Он нащупал под боком початую бутылку и глубоко, удушливо затянулся — плохой, отсыревшей сигарой.

Но тяни не тяни, отвечать-то надо. И он ответил, уже при завороте на Лубянку, — ответил раз и навсегда:

— Ваша власть — ваше право. Единственное — моё: не соглашаться. По указу — не стреляю. По приказу — не убиваю. Я просил работы... но не работы палача! Переводите меня в обычную тюрьму, я отбуду свой срок... если мне, конечно, позволят дожить до срока...

Переднее правое сиденье сердито и угрожающе крякнуло, с боков под рёбра саданули отнюдь не дружеские локти. Вот так: пили на брудершафт, а били просто под «шафт»!

Но внешне ничего не изменилось. За воротами шли гуськом. Куда убежишь?

Не до него было. Приятели-начальнички горячо и матерно спорили между собой. Ясно, что и для них хорошего мало.

Пользуясь своей ещё прежней свободой, Савинков прихватил из машины на пятый, служебный, этаж бутылку коньяку. Блюмкина, слонявшегося без дела, угостил. Начальники, посиживая в креслах, своими разговорами занимались. Они с Блюмкиным — своими. Почти бессловесными. Одно разве:

— Ну?

— Шиши гну!

— Отказываетесь?

— Отказываюсь.

— Но ведь это самоубийство?..

— ...убийство, да. Неужели, думаешь, я так глуп?

— Абсолютно глуп. К тому же и меня ставишь в глупое положение. За твоё доброе ко мне отношение чем я должен платить?

— Черной неблагодарностью. Бери плату, Блюмкин, не стесняйся. Когда-то я в тебя стрелял — не убил. Авось тебе лучше повезёт.

— Какое уж стеснение! Но — повезёт ли? А может, тебя жаль?

— Меня?! Савинкова не надо жалеть. Это оскорбительно. Пей, Блюмкин.

— Назови меня по имени... ба-арин!.. Хоть в последний-то раз? Хоть один-то разочек?!

Заложив руки за спину, Савинков ходил по просторным лубянским анфиладам. Страха не было, и злости не было. Всё правильно, всё так и должно быть. Вот даже Блюмкин, воскресший Блюмкин «тыкает» ему в лицо. Блюмкин знает, что делает. С Савинковым можно уже не церемониться...

Из главного кабинета в коридор — и обратно. Всё мимо распахнутого настежь окна. Странное окно, без подоконника. Вероятно, была балконная дверь, да за ненадобностью балкон срубили, превратили в окно. Полтора вершка над полом, и — бездна!

Был душный, предгрозовой вечер. Уже смеркалось. Долгонько же они пьянствовали в Царицыно... под зазывные разговорчики! Очертания людей и домов терялись в белёсой испарине, поднимавшейся от земли. Отдыхала земля, отходила от зимней спячки. Как-никак было 7 мая ранней, благодатной весны. Прекрасное время, которое он всегда любил, может быть, за одну строчку Генриха Гейне: «В прекраснейшем месяце мае...» Но было ему грустно, и он знал — почему. Май этот — май последний, чего обманывать себя...

Поделиться с друзьями: