Генерал в своём лабиринте
Шрифт:
Полковник Вильсон в письме своему отцу в те дни сообщал, что генерал может умереть в любую минуту и отказывается от врачей не потому, что не верит им, а потому, что боится правды. В действительности, писал Вильсон, болезнь – это единственный враг генерала, которого он боится, и он не хочет встречаться с ним лицом к лицу, чтобы этот враг не отрывал его от самого главного дела его жизни. «Заниматься своими болезнями – все равно что завербоваться на корабль и уже не принадлежать себе», – заявил генерал полковнику Вильсону. Четыре года назад, в Лиме, когда генерал разрабатывал конституцию Боливии, О'Лири настаивал на том, чтобы он прошел основательное медицинское обследование, и получил решительный ответ:
– Двумя делами сразу не занимаются.
Казалось, он был убежден: постоянно ходить и верить в себя – лучшее средство
В лимском раю он провел однажды счастливую ночь с девушкой, тело которой было сплошь покрыто нежным пушком, словно кожа бедуина. На рассвете, когда брился, он посмотрел на нее, обнаженную, плывущую по волнам спокойных сновидений, которые снятся удовлетворенной женщине, и не смог воспротивиться искушению навсегда сделать ее своей с помощью священного обряда. Он покрыл ее с ног до головы мыльной пеной и с любовной нежностью побрил ее всю бритвенным лезвием, то правой рукой, то левой, сантиметр за сантиметром, до сросшихся бровей, и она стала дважды обнаженной, сверкая великолепным телом новорожденной. Она спросила его, с болью в душе: любит ли он ее, и он ответил ритуальной фразой, которую на протяжении жизни бросал без сожаления стольким женщинам:
– Как никто никогда в этом мире не любил.
На вилле Соледад бритье он превратил для себя в такое же священнодействие. Сначала выстриг седые пряди, вернее то, что оставалось от его мягких волос, подчиняясь, по всей вероятности, какому-то ребяческому импульсу. А потом стал стричь все без разбора, как стригут траву, одновременно декламируя надтреснутым голосом любимые строки из «Арауканы». Хосе Паласи-ос вошел в спальню посмотреть, с кем он разговаривает, и увидел: он бреет покрытую мыльной пеной голову. Голова стала словно яйцо.
Этот ритуал не освободил его от иных предосторожностей. Генерал носил шелковую шляпу днем, а ночью, как только чувствовал приближение слабости, похожее на холодное дуновение, надевал яркий ночной колпак. Он вставал и бродил ночами по огромному, залитому лунным светом дому, правда, уже не обнаженным: заворачивался в одеяло, чтобы не трястись от холода, хотя ночи и были жаркими. Но ему было уже мало одного одеяла, а поверх шелковой шляпы он надевал ночной колпак.
Сложные интриги военных и неблаговидные деяния политиков выводили его из себя настолько, что однажды вечером, стукнув кулаком по столу, он сказал: все, больше не потерпит ни тех ни других.
«Сообщите им, что у меня чахотка, и тогда они больше сюда не сунутся», – закричал он. Терпение его действительно лопнуло; он запретил носить кому-либо форму в доме и отдавать честь. Однако он не мог жить без политиков и военных, так что аудиенции, приносящие утешение и никчемные, и тайные сборища продолжались по-прежнему, вопреки его же собственным приказам. Чувствовал он себя тогда настолько плохо, что согласился на визит врача, правда, с условием, что тот не будет ни осматривать его, ни задавать вопросов о том, где болит, и не будет пытаться прописать ему какое-нибудь питье.
– Просто придет поговорить, – заявил он.
Выбор пал на такого врача, который как нельзя лучше отвечал бы пожеланиям генерала. Его звали Эрку-лес Кастельбондо, это был старик, благостный, огромный и спокойный, со сверкающим лысым черепом и с терпеливостью утопленника, которая уже сама по себе уменьшала чужое страдание. Своей недоверчивостью к другим лекарям и врачебной смелостью он славился по всей округе. Он прописывал шоколадный крем и плавленый сыр от разлития желчи, советовал заниматься любовью во время переваривания пищи, считая это паллиативным средством для продления жизни, и беспрерывно курил вонючие самокрутки, которые сворачивал
из грубой бумаги, и советовал всем своим больным делать то же самое – как лекарство от всех болезней. Сами пациенты говорили, что он никогда никого полностью не вылечил, но поддержал их своим пышным красноречием. Улыбался он широкой простодушной улыбкой.– У других врачей больные умирают точно так же, как у меня, – говорил он. – Только мои умирают в хорошем настроении.
Он приехал в коляске сеньора Бартоломе Молинаре-са – она много раз в день привозила и увозила нежданных визитеров, пока генерал не запретил приезжать к нему без приглашения. Врач был одет в белый неглаженый костюм из льняного полотна и держал над головой зонтик, настолько дырявый, что тот скорее мог служить приспособлением для душа, чем для защиты от дождя; карманы его были набиты разнообразной едой. Первое, что он сделал после обмена приветствиями, – попросил прощения за вонючую сигару, которую держал во рту наполовину недокуренной. Генерал, который не выносил табачного дыма не только в те времена, но и вообще всегда, с легким сердцем простил его.
– Я привык, – сказал он. – Мануэла курила еще покрепче ваших, даже в постели, и дышала на меня дымом, придвигаясь ко мне ближе, чем вы.
Доктор Кастельбондо на лету подхватил тему, близкую его душе.
– Это уж конечно, – сказал он. – Как она?
– Кто?
– Донья Мануэла. Генерал сухо ответил:
– Хорошо.
И так резко сменил тему беседы, что врач, чтобы скрыть неловкость, засмеялся. Генерал, разумеется, знал, что все его галантные приключения становятся в его свите поводом для разговоров. Он никогда не выставлял напоказ свои победы, но их было столько и они всегда сопровождались таким шумом, что секреты его спальни непременно становились достоянием публики. Письма обычно шли из Лимы в Каракас три месяца, слухи же о его похождениях распространялись со скоростью света. Скандальная слава следовала за ним как тень, а его любовницы навсегда оставались помеченными крестом из пепла на лбу, и он предпринимал отчаянные, но бесполезные усилия, чтобы держать в тайне любовь, которая находится под защитой священной власти. Никто никогда не слышал, чтобы он плохо говорил о женщине, которая принадлежала ему, – разве что Хосе Паласиос, его поверенный во всех делах. И сам он никогда не удовлетворил чье-либо невинное любопытство – как и в случае с доктором Кастельбондо, спросившим о Мануэле Саенс, связь с которой была так широко известна, что уже нечего было скрывать.
За исключением этого досадного эпизода, доктор Кастельбондо оказался для генерала человеком, ниспосланным свыше. Его научные безумства вызвали у генерала сильное воодушевление, он разделил с доктором его трапезу, состоявшую из засахаренных насекомых, молочного пряника с миндалем, какой-то чертовщины из крахмала маниоки – всего, что было у него в карманах и что генерал любезно принял и по рассеянности съел. Он пожаловался ненароком, что всякие салонные лакомства только заглушают голод, но не дают прибавления в весе, а ему надо бы потолстеть. «Не беспокойтесь, ваше превосходительство, – сказал ему на это доктор. – От всего, что попадает через рот, толстеют, а все, что выходит изо рта, уменьшает достоинство». Аргумент показался генералу таким забавным, что он решил выпить вместе с доктором рюмочку доброго вина и чашку целебного сагу.
Однако настроение, которое стараниями доктора начало улучшаться, испортили плохие новости. Кто-то рассказал генералу, что хозяин дома, в котором он жил в Картахене, боясь заразиться, сжег его походную кровать вместе с матрацем и простынями и все то, к чему он прикасался, пока был в доме. Генерал приказал дону Хуану де Диос Амадору заплатить из денег, которые он тому оставил, за все сгоревшие вещи, как за новые, и кроме того за аренду дома. Но горький осадок в его душе остался.
Чувство горечи усилилось еще через несколько дней, когда дон Хоакин Москера, бывший в тех местах проездом в Соединенные Штаты, даже не удостоил его визитом. Генерал расспрашивал всех и вся, не скрывая обиды, и узнал, что тот действительно провел на побережье целую неделю в ожидании корабля, что виделся со многими общими друзьями, а также и с несколькими врагами генерала и что Москера высказывал свое недовольство его поведением, которое расценивал как неблагодарность. В момент отплытия, уже стоя на трапе, тем, кто пришел его проводить, Москера кратко выразил все, что думал о генерале.