Генерал в своем лабиринте
Шрифт:
Дон Хоакин де Мьер до конца своих долгих дней будет помнить это жалкое существо, вынесенное на носилках с корабля в жару сумерек, нечто, завернутое в шерстяное одеяло, в двух шляпах, надетых одна на другую и надвинутых на самые брови, существо, в котором едва теплилась жизнь. Однако больше всего запомнилось: горячечная рука генерала, затрудненное дыхание и невесть откуда взявшаяся сила духа, когда он встал с носилок, чтобы приветствовать всех собравшихся, одного за другим, называя по имени каждого и перечисляя его звания, – а ведь с каким трудом он держался на ногах, поддерживаемый своими адъютантами. Потом самостоятельно сел в карету, рухнул на сиденье, бессильно откинувшись головой на спинку, однако, жадно глядя на все, что творилось за окном, на всю ту жизнь, которая шла там, сиюминутная и неповторимая.
Кортежу колясок нужно было просто-напросто пересечь
Здание старой таможни было самой древней постройкой в стране, оно стояло уже двести девяносто девять лет и недавно было отреставрировано. Генералу приготовили спальню на втором этаже, с видом на бухту, но он предпочитал большую часть времени проводить в главном зале, единственном, где были железные крюки для гамака. Там стоял и грубо сработанный стол из красного дерева, на котором шестнадцать дней спустя в душной комнате будет покоиться его набальзамированное тело, одетое в голубой мундир, соответствующий его чину, но без восьми пуговиц из чистого золота, кем-то оторванных в неразберихе смерти.
Казалось, только он один не верил, что час его смерти так близок. Но доктор Александр Проспер Реверенд, французский врач, которого в девять вечера срочно вызвал Монтилья, мог и не щупать у генерала пульс, чтобы понять: уже годы, как он умирает. Тонкая шея, контраст между желтизной лица и кожей на груди наводили на мысль, что главная причина умирания – пораженные легкие; и осмотры последующих дней это подтвердили. Расспросив больного наедине – наполовину по-испански, наполовину по-французски, – доктор убедился: генерал потрясающе изобретателен в запутывании симптомов и усмирении боли и, кроме того, может задерживать дыхание, чтобы не кашлять и не харкать во время осмотра. Диагноз, поставленный доктором при первом осмотре, был подтвержден в результате клинического обследования. Но в первом из тридцати трех медицинских бюллетеней, которые были опубликованы в последующие за осмотром две недели, уделялось одинаковое внимание как телесному истощению, так и тяжелейшему моральному состоянию.
Доктору Реверенду было тридцать четыре года, он был уверен в себе как враче, образован и хорошо одет. В Америку он приехал шесть лет назад, разочарованный реставрацией Бурбонов на французском троне, бегло говорил и правильно писал на испанском, но генерал воспользовался случаем, чтобы впервые за долгое время показать собеседнику, как хорошо он владеет французским. Доктор схватил это на лету.
– У вашего превосходительства парижский акцент, – сказал он.
– Акцент улицы Вивьен, – ответил генерал, оживившись. – Как вы узнали?
– Я рад, что мне удалось по одному акценту узнать парижский уголок, близкий сердцу иностранца, – ответил врач. – Хотя сам я родился и вырос в маленьком нормандском городке.
– В Нормандии хороший сыр и неважное вино, – заметил генерал.
– Возможно, в этом и заключается секрет нашего крепкого здоровья, – сказал доктор.
Врач завоевал его доверие, когда, не причинив боли, прослушал сердце, бившееся в грудной клетке ребенка. И еще больше, когда вместо того, чтобы выписать рецепт какого-нибудь нового лекарства, он дал генералу из своих рук ложку сиропа от кашля, приготовленного доктором Кастельбондо, и таблетку снотворного, которую генерал принял безропотно, потому что хотел спать. Они поговорили еще о том о сем, пока снотворное не начало действовать, потом доктор на цыпочках вышел из комнаты. Генерал Монтилья с несколькими офицерами проводил его до дома и не смог скрыть тревоги, когда тот сказал, что ляжет спать одетым, ибо его присутствие может понадобиться в любой момент.
Реверенд и Найт так и не пришли к единому мнению по поводу болезни генерала, хотя беседовали за неделю несколько раз. Реверенд был убежден, что генерала мучает болезнь легких, которая является следствием плохо залеченного катара. Но доктор Найт полагал, учитывая цвет кожи и температуру по вечерам, что это хроническая малярия. Однако они оба были согласны, что состояние больного крайне тяжелое. Они пригласили еще нескольких врачей для консилиума,
но трое медиков из Санта-Марты и двое других из провинции прийти отказались – без каких-либо объяснений. Так что доктора Реверенд и Найт согласились на компромисс: микстуры от катара и примочки из хинина от малярии.Состояние больного еще более ухудшилось в конце недели; на свой страх и риск он, тайком от врачей, выпил стакан молока ослицы. Его мать пила молоко теплым, с пчелиным медом, и, когда он ребенком начинал кашлять, поила его теплым молоком ослицы. Однако чудесный вкус молока, соединенный с милыми сердцу воспоминаниями, привел к разлитию желчи и совершенно вывел организм из строя, и состояние генерала стало таково, что доктор Найт поспешил уехать на Ямайку, чтобы прислать оттуда какого-нибудь специалиста. Он прислал двоих, снабженных всевозможными препаратами, и сделал это с невероятной для того времени быстротой, но было уже слишком поздно.
Однако состояние духа генерала было иным, нежели состояние тела, он вел себя так, будто тяжкие недуги, убивавшие его, – всего-навсего обычные недомогания. Он проводил ночи напролет без сна, смотрел на маяк крепости дель Морро и терпел боль, стараясь не выдавать себя стонами, неотрывно глядя на сверкающую бухту, которую считал красивейшей в мире.
– Она так красива, что больно глазам, – говорил он.
Днем он пытался демонстративно показать активность, свойственную ему в былые времена, звал Ибарру, Вильсона, Фернандо, кого-нибудь, кто был поблизости, чтобы дать указания по поводу писем, которые у него не хватало терпения продиктовать. И только Хосе Паласиос своим чутким сердцем угадал: эти порывы – предвестники последних дней жизни. У генерала были намерения заняться будущим своих родственников и даже тех из них, кто не жил в Санта-Марте. Он забыл о ссоре со своим прежним секретарем, генералом Хосе Сантаной, и добился для него должности в управлении внешних сношений, чтобы тот мог наслаждаться новой жизнью недавно женившегося человека. Генерала Хосе Марию Карреньо, которого он всегда – вполне обоснованно – хвалил за доброе сердце, он вывел на дорогу, что с годами привела того к должности исполняющего обязанности президента Венесуэлы. Он попросил у Урданеты нужные бумаги для Андреса Ибарры и Хосе Лауренсио Сильвы, чтобы они могли в будущем располагать по крайней мере постоянным пансионом. Сильва стал генерал-аншефом и секретарем сухопутных и военно-морских сил страны и умер в возрасте восьмидесяти лет – в последние годы он страдал катарактой, которая делала его почти слепым и которой он всегда так боялся, и жил он по инвалидному удостоверению, полученному в результате сложных медицинских маневров и подтверждающему его воинские достоинства в виде многочисленных шрамов.
Генерал попытался также убедить Педро Брисеньо Мендеса вернуться в Новую Гранаду и возглавить военное министерство, однако жизнь уже не дала ему времени довести дело до конца. Племянника Фернандо он сделал своим душеприказчиком, чтобы облегчить ему продвижение на общественном поприще. Генералу Диего Ибарре, – который был его первым адъютантом и одним из немногих, кого он называл на «ты» и кто называл на «ты» его самого, и наедине и на людях, – он посоветовал уехать куда-нибудь, где он был бы более полезен, чем в Венесуэле. Даже генералу Хусто Брисеньо, который в последние дни раздражал его, он уже на смертном одре оказал последнее в своей жизни покровительство.
Возможно, его офицеры и не подозревали, как тесно эти заботы генерала об их будущем соединят их судьбы. Ибо все они до конца дней будут вместе, и в горе и в радости, даже когда пять лет спустя, по иронии судьбы, вторично окажутся в Венесуэле, сражаясь на стороне командующего Педро Карухо в рискованном военном походе за утверждение идеи Боливара об объединении континента.
Это были уже не политические маневры, а только распоряжения о наследстве в пользу своих сирот, и Вильсон понял это, когда генерал диктовал ему письмо к Урданете: «Борьба за Риоачу проиграна». В тот же вечер генерал получил короткую записку от епископа Эстевеса совершенно неожиданного содержания – тот просил генерала использовать все свое влияние в верхах, чтобы Санта-Марта и Риоача стали официально признанными департаментами, и таким образом были бы устранены их давние разногласия с Картахеной. Когда Хосе Лауренсио Сильва закончил читать письмо епископа, генерал не смог сдержаться. «Любая идея, которая приходит в головы колумбийцам, направлена только на разделение», – сказал он в отчаянии. Позже, когда он вместе с Фернандо разбирал давно пришедшую корреспонденцию, горечь его проявилась еще сильнее.