Генерал
Шрифт:
Дома она честно рассказала все маме, на что та печально спросила:
– Но, Стася, если бы ты оказалась на войне, на поле боя, на привале – неужели ты не разделила бы с солдатами их трапезу?
Стася возмущенно тряхнула косами.
– Мамочка, так ведь это война!
– Так считай, что ты и сейчас на войне, – тихо произнесла мама и, заплакав, ушла в другую комнату.
Этот дурацкий случай изменил все. Теперь Стася приходила в школу и видела ужасную одежду большинства, грязные ногти, рваную обувь и порой даже гнид в волосах. Но все это можно было бы еще пережить, никогда в семье Новинских не встречали людей по одежке. Какими порой приходили папины бывшие однополчане! Но самое ужасное, что за этой внешней грязью и наплевательством таилась такая же внутренняя грязь. Дети травили стареньких учительниц, отчаянно ругались самыми скверными словами, плевали шелуху от семечек прямо в классах и не читали ничего, кроме бог весть откуда выкопанных нат пинкертонов образца тринадцатого года. Но самое удивительное, что опорой в этом безмолвном и тщательно скрываемом противопоставлении для Стаси стал все тот же Мишка. Он вдруг стал следить за собой, чистить чиненые-перечиненые ботинки, щеголять в штопаном пиджаке, причесываться и все более жадно глотать приносимые Стасей книжки. Более того, не менее жадно он расспрашивал ее про их жизнь, слушал внимательно,
В тот год, когда исчез отец, мама старалась стать невидимой и неслышимой, быстро уехала в какую-то экспедицию на север, а Стасю отправила в новгородскую деревню. За день до отъезда они гуляли с Мишкой вдоль Петропавловской протоки, где песок под ивами был тверд и прохладен, и он горячо говорил ей, как будет ему без нее скучно. И Стася с недоумением понимала, что и ей будет тоскливо без широко расставленных острых глаз своего внимательного слушателя. Поэтому тем же вечером, не спросясь никого, пришла в подвал к Мишке и вежливо, но твердо попросила его мать отпустить его вместе с ними, соврав, что едет с мамой. Расчет был верен: испуганная женщина, конечно же, не пошла объясняться с мамой, и наутро они уже ехали с Мишкой в «пятьсот веселом», отходившем с Варшавского вокзала, пропитанного табаком, потом, дымом и навозом. Стася ехала по плацкарте, Мишка – зайцем.
Лето выдалось славное, настоящее, со звездными ночами, розовыми восходами и блаженной ленью полудней. По старой памяти Стасю не обременяли работой, и они с Мишкой целыми днями болтались по окрестностям, лазая по заброшенным усадьбам. Это было полное царство Стаси, она живописала Мишке минувшую жизнь, показывала пируэты давно исчезнувших танцев, изображая то знатную даму, то провинциальную девушку, щебетала на немецком и потихоньку учимом французском, отдавала приказания невидимым горничным и гладила невидимых собак. Мишка не сводил с нее глаз, от чего все получалось у Стаси еще лучше и возвышенней. И где-то в зале с проломленной крышей, в столбе пыли, светящемся золотом, они впервые поцеловались, и лето разгорелось вокруг них еще жарче и ярче.
И оно сделало им настоящий подарок, как и все вокруг в тот год, словно желая скрасить Стасе потерю отца. В один из своих походов они набрели на более или менее сохранившуюся усадебку и обнаружили там почти сказочного старика в бархатной куртке, с трубкой и с вольтеровским креслом. Больше того, у него оказалась настоящая породистая собака, прекрасная сука крапчатого лаверака Гая с толстолапым щенком Греем. Старик пробивался ульем, крошечным огородом и остатками библиотеки. Гая сама промышляла в лесах. Стася просто влюбилась в этого старика, звавшегося Валерианом Николаевичем, и ревниво смотрела, чтобы и Мишка относился к нему столь же восторженно. А Валериан Николаевич часто клал руку ей на голову и говорил, глядя куда-то в закат:
– Ты девочка из прошлого. Тебя Бог мне послал.
И они снова пускались в вопросы и ответы о минувшей жизни, где было ценно все, от формы букетов на обойном кретоне до формы, в которой мог писаться картель. Мишка молча и прилежно сидел у Стасиных колен, как подобает рыцарю, и слушал, щуря глаза.
Лето катилось к концу, надо было уезжать, а Стася все откладывала прощание с Валерианом Николаевичем и продолжались бесконечные прогулки с Мишкой, означавшие сорванные поцелуи, дрожанье коленок и бьющееся уже где-то под ложечкой сердце. Девятнадцатого августа, как раз в Яблочный Спас, когда все вокруг благоухало плодами, Стася решила добраться до церкви, помнимой ей еще по раннему детству, и даже уговорила пойти Мишку. Они шли проселочной дорогой, словно нарисованной каким-нибудь передвижником, солнце палило нещадно, и Стася, ведомая памятью, скорее, ног, чем головы, свернула через поле в лесок, сокращавший им добрую тройку километров. Темный еловый лес гудел над головами мрачно и торжественно, мох пружинил под ногами, понемногу отходила опаленная солнцем голова, когда Стася вдруг насторожилась. Где-то далеко, еле слышно хрипло дышало какое-то существо. Она инстинктивно схватила Мишку за руку, и он уже повел ее обратно к свету, но звук повторился снова и уже явственней. Это был измученный стон. Стасе стало совсем страшно, но в памяти совершенно ни к селу ни к городу вдруг всплыли мамины слова о том, что она должна вести себя как на войне.
– Нет, мы должны найти, – сухими губами прошептала девочка и, вырвав руку, побежала на угасающий в чаще стон.
И то, что она увидела, навсегда убило прежнюю Стасю.
На крошечной елани, тщетно пытаясь приподняться, лежала Гая, прикрученная толстой веревкой за шею к суку. Обезумевшие глаза ее были выкачены и затянуты пеленой муки. Стася бросилась к ней, но сука даже не повернулась, не сводя глаз с какого-то пятна поблизости. Стася невольно проследила ее взгляд и закричала так, как кричит уже не человек, а животное. В двух шагах от Гаи, расчетливо, чтобы она не могла дотянуться, висел трупик Грея с отрезанными четырьмя лапками и выколотыми глазами. Лапки валялись тут же в уже засохшей лужице крови.
Стася зажмурилась и упала рядом с Гаей, не зная зачем стараясь отвернуть собачью голову от висевшего тельца. Черное облако душило ее, не давая ни вздохнуть, ни крикнуть, ни заплакать. И только сухой язык собаки вернул ей ощущение действительности. Стася подняла глаза и увидела стоявшего рядом и усмехающегося Мишку.
– Что? Не нравится? – рассмеялся и поддал ногой крошечные лапки. – Мирово я тебе отомстил, а? – Стасе казалось, что голос его доходит до нее через вату, как во время свинки, и она все крепче прижималась к Гае. – Ты думаешь, я забыл твой немецкий и твою рвоту за столом? Фифа, недобитая дворянская сучка! Ух, как я вас всех ненавижу! Ваше чистоплюйство, ваши книжки, ваши цирлихи-манирлихи! Моя бы воля – всех бы вас под корень, как этого кутенка! А ты, дура, верила, что мне с тобой интересно? Да плевал я на тебя, тебя и выебать-то противно, я только все как следует хотел разузнать, чтобы сразу распознавать проклятую вашу породу! – Мишка кривлялся и приплясывал по елани, а сердце Гаи колотилось о ребра, раскалывая не только сознание Стаси, но и саму жизнь.
В городе она наотрез отказалась идти в прежнюю школу и стала ходить на Зверинскую. Никто, даже мама, не увидел в ней никаких перемен, кроме вытянувшейся фигурки и по-другому смотревших глаз, но отныне Стася жила действительно как на войне. Обида и ужас, поначалу мучившие ее, прошли со временем, но ненависть, глухая черная ненависть осталась, и она лелеяла ее, не давая ослабеть. Больше никакие доказательства и проявления низости окружавшего ее чужого мира не удивляли; она смотрела на них равнодушно, понимая,
что подлости пределов нет. Так Стася, ставшая уже Стази, вполне безразлично перенесла пощечину от секретаря комитета комсомола в ответ на ее реплику о лакействе и бездарности Демьяна Бедного. И, может быть, еще более хладнокровно она отдалась уже университетскому вожаку, когда тот предложил ей нехитрый выбор – или это, или стучать на одногруппников. Равнодушие и ненависть давали силы, которые были нужны и которых не хватило бы нормальному человеку, оказавшемуся в сумасшедшем доме, коим стали ее город и ее страна. Стази знала, что все происходящее с ней – еще не самое худшее, что все это можно вытерпеть, ибо ненависть порой бывает гораздо сильнее любви. И она побеждала, и добивалась, и жила в своем царстве мертвых полнее и свободней, чем большинство ее окружения…Наверное, она забылась, потому что, когда снова открыла глаза, то увидела, что светит уже не солнце, а луна, что уже светает, и что в этой предрассветной обморочной мгле явственно слышно чавканье приближающихся по песку шагов. Шло несколько человек, и шли чужие.
«Вот и всё», – не то с ужасом, не то с облегчением подумала Стази и еще крепче обняла мертвого курсанта…
Шаги приближались. Хохот, лающая немецкая речь.
Не открывая глаз, Стази приподнялась на локтях и выбросила в пространство отменную порцию витиеватой немецкой ругани.
Шаги замерли, речь смолкла, кто-то трижды хлопнул в ладоши.
– Noch ein Mal, bitte, [35] – произнес насмешливый голос, и Стази открыла глаза…
Из истории усадьбы Ильжо
Усадьба Ильжо расположена в южной части Лужского района, к западу от Динабургского шоссе (старый тракт Луга – Порхов) на берегу озера Ильженского.
Сельцо Ильжо упоминается еще в писцовых книгах Шелонской пятины, а с самого начала XVIII в. оно принадлежало фамилии Скобельцыных. Тогда существовала небольшая усадебка с деревянным домом и фруктовым садом. В первой половине XIX в. Ильжо было продано по частям. Так образовались два имения – Среднее и Верхнее Ильжо. На учете Областной инспекции по охране памятников находится лишь усадьба в Среднем Ильжо, хотя на восточном берегу озера Ильженского в XIX в. образовалось несколько усадеб, пока не обследованных. Старинное сельцо Ильжо с господской усадьбой и деревнями Селище, Яконово и Клобутицы купила у наследников Скобельцына вдова капитана 2-го ранга М. Н. Бизюкина, от нее имение перешло к сыновьям, но, не желая делиться, они в 1848 г. продали его М. А. Снарской, владевшей им 40 лет и создавшей новую усадьбу, сохранившуюся до наших дней. Мария Александровна деятельно занялась хозяйством имения и усадьбой. Старые усадебные постройки были отремонтированы, обновлены парк и сад, заведены молочня и птичник. После крестьянской реформы 1861 г. многие помещики переселяли крестьян подальше от усадеб, но Снарская поступила иначе и создала новую усадьбу, к югу от сельца. Поставленный на мысу деревянный обшитый тесом двухэтажный дом – типичный образец загородного дома в «русском стиле» конца 1860-х – начала 1870-х гг. Это было время поисков национального стиля. Автор усадебного дома пошел по рациональному пути, соединив определенную живописность внешнего облика с функциональной целесообразностью. Хозяйственных заведений в новой усадьбе не было, они остались в старой усадьбе, находившейся всего в 500 метрах от новой, предназначавшейся только для отдыха. Живописные окрестности Ильженского озера привлекли сюда художников. В 1872 г. здесь на лето снимали дачу И. Н. Крамской, К. А. Савицкий, И. И. Шишкин. Шишкин написал здесь картины «Полдень», «Пруд в старом парке», «Лесная глушь», за которую получил в 1873 г. звание профессора. После смерти Марии Александровны ее сыновья в 1887 г. продали имение с усадьбой баронессе В. С. Корф, урожденной Вревской. Через три года она перепродала поместье потомственному почетному гражданину Я. Я. Фан дер Флиту. Он сразу начал интенсивное строительство: построил охотничий дом, молочню, кладовую, оранжерею, дом управляющего, каретный сарай. На высоком холме, отдельно от усадебного дома, Фан дер Флит устроил большую хозяйственную зону со скотным двором, хлевом, кузницей, конюшней, телятником, овощным складом, людскими, сараями и амбарами. Фан дер Флит усадебный дом также реконструировал: в 1894 г. произвел капитальный ремонт, провел водопровод, устроил ванные и туалеты. В доме были кабинет, гостиная, зал, столовая, бильярдная, туалетная, личные покои хозяина и его сына. После смерти отца в 1911 г. имение унаследовал В. Я. Фан дер Флит, статский советник императорского двора, камергер. Из хозяйственных построек уцелели лишь каменные и смешанной кладки, возведенные Фан дер Флитом, а также построенные Снарской барский дом и два жилых флигеля, сдававшиеся ею под дачи. В советское время в усадьбе располагалась школа, во время войны – немецкий госпиталь. Сейчас усадебный комплекс находится в плачевном состоянии, которое особенно ухудшилось в последние год-два, очевидно вследствие отсутствия присмотра.
35
Еще раз, пожалуйста (нем.).
28 сентября 1941 года
Осень наступила рано, даже здесь, в Баварии. Трухин помнил, как на родине в это время еще вовсю шла охота, воздух бодрил и даже пьянил, а здесь природа поникала как-то покорно и непразднично. И только вечный запах хмеля перебивал тошнотворные лагерные запахи; цинга разгуливалась, а вместе с ней кровавые поносы и выплюнутые зубы. Но каждое утро, бреясь перед старым потрескавшимся зеркалом, Трухин с удивлением видел не мрачного, чуть одутловатого академического лектора, которым заставлял себя быть много лет, – на него смотрело худое породистое лицо с характерно выдающейся трухинской челюстью и смеющимися мальчишескими глазами. Порой ему казалось, что тот золотой мальчик детства, тот неисправимый фантазер и выдумщик осторожно и с трудом, но все-таки пробивает себе дорогу к миру, пусть совсем иному, где ему суждено было родиться и начать жить. И он знал, что причиной этому – свобода. Да, оказавшись в лагере, за колючей проволокой, лишенный всего привычного, даже самой простой еды, терзаемый и даже униженный позорными поражениями своей армии и своей страны, он каждое утро просыпался с ощущением чего-то нового. Разрушающая душу ложь, парализующий все творческие порывы самоконтроль, понимание бессмысленности собственной жизни – всё осталось по ту сторону июньского дня. Теперь можно и нужно было бороться. И Трухин лишь высокомерно усмехался, глядя, как все чаще от барака к бараку ходят некие личности из советских командиров, которые, не скрываясь, занимались доносительством и чувствовали себя при этом совершенно естественно. Они вызывали лишь брезгливую жалость, хотя Егоров и Зыбин всерьез толковали о том, что подобных людей надо уничтожать.