Генерал
Шрифт:
Значит, РОА близко, это был шанс.
И Стази осталась. С самого начала она сумела поставить себя так, что о ее каменное равнодушие разбились даже неуклюжие ухаживания командира, а через пару недель, действуя холодно и расчетливо, она перебралась с их кухни в штаб мыть полы, а заодно и стучать на машинке. Все вокруг говорили на чудовищной смеси чешского, русского и немецкого, были полны уверенности в скорой победе, а потому довольно беспечны и незлобивы. Над ней смеялись, уверяя, что она спит со своим кобелем, но не трогали. И весьма скоро Стази спокойно смотрела карты. Часть РОА, как она поняла, стояла в полусотне километров под Прагой, а другая в районе Линца – Райнбаха. И поскольку Федор никогда не говорил ей о Праге, а упоминал Богемию, то, скорее всего, он был именно там. Но прорваться туда оказалось не так просто, как ей показалось сначала. Партизаны плотно перекрыли все дороги, по лесам постоянно ходили патрули, и, заглядывая в карты каждый день, Стази с тоской видела, как кольцо вокруг южной группировки стягивается все туже. Открытых боев не было, перебежчиков тоже. Из отрывочных разговоров ситуация становилась для Стази все более ясной – и все более отчаянной. Зажатая южная группа всеми способами пыталась выйти на связь с союзниками, и кому-то это удавалось. Так в конце апреля американцам сдались все воздушные силы, потом с яростью говорилось о каком-то генерале Ассберге, сумевшем пробраться к американцам,
Стази больше всего удивляло поведение чехов. Откуда взялась такая ненависть к русским? Не к немцам, на которых они честно работали всю войну и которые уничтожали их тысячами, а к русским, добровольцам, в глаза ими не виденным. Ни о какой славянской общности не было и речи, и только слепое фанатическое приветствие шедшего с востока большевизма и желание уничтожить все, что ему противостоит. Затмение, в котором столько лет жила Россия, наплывало теперь на Европу, и последним островком веры и борьбы оставалась преданная всеми РОА.
Ночами, глядя в густую, почти черную синеву неба, так напоминающую глаза Федора, Стази с запоздалым раскаянием корила себя за то, что слушалась его и никак не участвовала в делах армии и КОНРа. Была бы она связисткой, санитаркой, она оставалась бы сейчас с ним, с ними, настоящими русскими людьми, а не с этим подонком, советским капитаном. Фракасс вздрагивал и тявкал во сне, и, прижимаясь к нему от предутреннего холода, Стази на короткие часы забывалась, так и не находя выхода.
Олесинский периодически требовал, чтобы она переводила допросы немцев, причем вызывал ее только для офицеров; простых солдат, которые сдавались десятками, расстреливали без разговоров. Да и у офицеров его интересовало практически только одно: власовцы, к которым он относился с какой-то патологической ненавистью. Немцы открещивались от РОА, называли их почему-то белогвардейцами, кляли своих генералов, связавшихся с русскими, и производили в большинстве своем впечатление неприятное и жалкое. И каждый раз, вызываемая в штаб, Стази с ужасом ждала, что вот сейчас на месте немецкого офицера окажется русский. Впрочем, зачем тогда ее звать?
Она мыла полы, низко повязав голову косынкой и подоткнув подол все того же единственного платья, в котором провожала Федора и в котором уехала тогда из Панкова. Руки ее огрубели, но от физической работы и жизни на воздухе тело налилось, и ей все труднее стало уходить от навязчивых приставаний и чехов, и русских. Грязная вода заливала пол в пыли и окурках, Стази гоняла тряпку и не сразу обратила внимание на шум, раздававшийся с улицы, но, когда услышала, что-то вздрогнуло в ней. Шум был не обычный, а какой-то возбужденно-злой и торжествующий. Он приближался, и она инстинктивно отогнала воду в угол к лежащему и тоже тревожно поднявшему уши Фракассу. На крыльце уже слышались ругательства и дыхание разъяренной толпы. Стази наклонилась еще ниже, закрывая собой собаку. В комнату наконец ворвалась толпа партизан, окружавшая кого-то, через толпу протиснулся Олесинский и громовым голосом приказал всем выйти и оставить его наедине с пленным. Ворчащая недовольная толпа схлынула, и Стази, едва успев прикусить губу, увидела перед столом любимого заместителя Федора – Владимира Баерского. Он стоял спокойно, по офицерской привычке чуть выставив вперед ногу, и сжимал в руках стек. Но белые пальцы делали последние усилия, чтобы не дрожать.
– Вот кто к нам пожаловал, – ернически ухмыляясь и распаляя сам себя, начал Олесинский. – Вот уж кого не ждали. Как это вас угораздило, генерал, а? Промашечка вышла? Ну-ка, поворотитесь-ка, посмотрим, что на вас за форма. Экая странная форма, не находите? – Баерский молчал, сузив глаза, и только рука его уже никак не могла унять дрожь. – Это что же, немцы вас так одели? Как шута горохового. За какие такие заслуги? За то, что жопы им лизали или чего посрамнее? – Стази, не дыша, все ниже склонялась к полу, стараясь вжаться в стену и стать незаметной, невидимой. Но Олесинский уже разошелся и начал сыпать матом, поминая не только власовцев, но даже императора Николая. Лицо Баерского с широко расставленными миндалевидными глазами и узким ртом стало белым до синевы. – Ах, молчишь, сука?! – взвизгнул Олесинский и, обежав стол, приблизился к пленному вплотную. – Молчишь, потому что крыть тебе нечем, потому что иуда ты, продал родину за жирный кусок! Ничего, мы Россию от таких предателей вычистим! – И тут Стази, как в страшном сне увидела, что Баерский медленно занес руку и с наслаждением, с оттяжкой ударил стоявшего перед ним по лицу стеком крест-накрест.
– Рук о тебя марать не хочется, мразь, – процедил он и демонстративно сцепил руки за спиной.
На круглом лице Олесинского быстро багровел крест.
– А-а-а! – заорал он, но, вместо того чтобы броситься на генерала, как представила Стази, он отскочил назад. – Гошек! Петер! Ко мне! Повесить его! Немедленно, тут же, на первом суку! А ты тут что, сука? – Он наконец увидел согнувшуюся Стази. – Вон отсюда со своей тварью, убью!
Она едва успела выскочить, моля Бога, чтобы Баерский не узнал ее, а через несколько минут тело Баерского уже тихо раскачивалось в петле на одиноком платане у штаба. Стази рвало за углом и, задыхаясь, мешая блевотину и слезы, она хваталась за Фракасса и снова падала, и солнечный зайчик от начищенных сапог бил ей по глазам.
В тот же вечер, плохо соображая и полностью отдавшись интуиции и нюху Фракасса, она ушла в лес под веселье у костров по поводу так славно попавшегося предателя. Скоро зарядили дожди и, ночуя, как зверь, в ямах под корнями, Стази через три дня вышла к Линцу.
Но войск КОНРа там уже не было.
Из книги П. А. Артемьева «Первая дивизия РОА. Материалы к истории освободительного движения народов России (1941–1945)», London (Canada): Изд-во СБОНР, 1974 г.
Страшные дела рассказывали власовцы, побывавшие в то время на советской стороне, которым каким-то чудом удалось бежать и пробраться в Западную Германию. Расправа, которая была учинена над многими солдатами и офицерами Первой дивизии, была поистине чудовищной.
Все, независимо от того, добровольно ли они перешли или были силой захвачены, разделили одинаковую участь. Вот что рассказывают очевидцы.
В последнюю ночь, накануне роспуска Первой дивизии, на сторону советских войск перешёл офицер с группой своих солдат. Их водворили вместе со всеми ранее захваченными, кроме офицера, которого оставили в штабе. На другой день рано утром всем власовцам
приказали построиться. Их было более тысячи человек. Перешедший накануне офицер был приведён к построившимся в сопровождении группы советских офицеров. Он был одет в советскую форму с погонами капитана. Лицо его было бледным. Он с трудом сдерживал свое волнение и должен был произнести речь. После некоторого колебания он громким, надрывным голосом объявил:«Меня сейчас застрелят! Спасайтесь!..» Больше ничего сказать он не успел. Раздались несколько выстрелов. Офицер повалился на землю.
Стоявшие в строю власовцы шарахнулись в разные стороны. Несколько столпившихся групп, боясь пошевельнуться, с ужасом глядели на происходившее. По убегающим был открыт пулемётный огонь из скрыто стоявших вокруг лужайки в кустах танков. Несколько очередей было дано и по стоящей без движения обезумевшей толпе. Люди падали на землю, молили о пощаде.
По ним продолжали стрелять…
В тот же день, но уже после того, как дивизия перешла на американскую территорию и была распущена и разошлась, недалеко от Шлюссельбурга, было собрано несколько тысяч перешедших на советскую сторону и захваченных власовцев. В течение дня поступали всё новые и новые группы, которых привозили чехи с американской территории. Офицеров отделяли от солдат, их выискивали, скрывавшихся в общей массе. Находились предатели, которые выдавали прятавшихся офицеров, в надежде на снисхождение в отношении своей участи. К вечеру всем приказали построиться, открыто окружили танками с направленными на пленных стволами пулемётов. Предупредили о полном спокойствии и повиновении. Привели несколько человек непокорных власовских офицеров, объявили постановление Военного трибунала и тут же расстреляли их, на глазах у всех.
В этом же месте к вечеру к власовцам пришли три молодых советских офицера. Все они были сильно пьяны, громко разговаривали между собой, смеялись. Обращаясь к власовцам, один из них спросил: «А-ну, кто из вас здесь сталинградские? Подходи ко мне!..» И когда к нему, с какой-то надеждой, робко-робко, заискивающе улыбаясь, подошли несколько человек, он, со словами:
«Земляки, значит, – сталинградские…» – вынул из кобуры пистолет и застрелил находившихся ближе к нему в упор. Остальные «земляки» бросились к толпе своих товарищей. Разъярённый от водки, злобы и крови офицер продолжал стрелять вслед убегающим, поражая пулями и бежавших, и стоящих в толпе. Удерживаемый своими же товарищами, он продолжал стрелять, пока не израсходовал весь магазин. Его друзья отобрали у него пистолет и силой увезли. Он упирался, стараясь вырваться, выкрикивал грязную ругань, истерически рыдал в припадке бешенства…
В течение двух суток власовцы под сильной охраной содержались недалеко от Шлюссельбурга. Их почти не кормили, отобрали все более или менее ценные вещи, вплоть до нагрудных золотых крестов, часов, бумажников с деньгами, зажигалок. Даже обувь, если она была хорошей, снимали с ног. Люди оставались босыми. Больных и раненых, захваченных в санитарных автомобилях, лишали лечения и выбрасывали прямо на землю, вместе со всеми остальными… Попавшие с дивизионным лазаретом женщины: врачи, медицинские сёстры, обслуживающий персонал, жены офицеров – подвергались оскорблениям и насилованию…
Наконец, большую колонну власовцев пешком, под усиленным конвоем повели в армейский тыл. Навстречу колонне шёл советский грузовик. Пьяный советский офицер, высунувшись из окна кабины, что-то кричал, со смехом выпускал по колонне очереди из автомата…
9 мая 1945 года
Венская городская комендатура была пуста и прохладна и потому среди буйства майской зелени и непрерывного грохота стрельбы из всего, чего можно по случаю победы, казалась кельей. «Или верней сказать – гробом», – усмехнулся Трухин. Он сидел без ремня и пистолета в отдельной комнате, где, впрочем, не были зарешечены даже окна, и это было почему-то особенно унизительно. Они не сомневались, что он не убежит, и были дьявольски правы. «Поздно мне третью жизнь начинать», – вертелись в мозгу неуместные и в то же время абсолютно верные слова героини Достоевского из нелюбимого, но магического романа [194] . Разбросав руки по спинке деревянной скамьи и вытянув длинные ноги, Трухин делал то, что делал бы, вероятно, любой человек в его ситуации: бессмысленно прокручивал в голове все события последних дней. Правда, с известием о гибели Стази все события потеряли личную остроту, но тем сильнее выступала сторона общечеловеческая. Тогда, когда в середине апреля кто-то из выживших в жутком пльзенском налете энтээсников сообщил ему через Ромашкина, что Стази погибла, он задохнулся и только жестом приказал адъютанту выйти. И с той секунды смерть окончательно и уютно устроилась у него на плече. Он завидовал Стази и был благодарен ей и за минувшее, и за то, что сейчас своей смертью она развязывала ему руки, он мог больше не думать о себе. По сути и в глубине души он давно уже и не беспокоился о своем будущем, но на кону всегда стояла жизнь Стази. Теперь перед ним расстилалось ровное бездушное поле, где можно было делать все.
194
Слова Марьи Тимофеевны из романа «Бесы».
И он делал. Немалых усилий стоило добавить к группе недоформированную третью дивизию и остановиться в Райнбахе, всего в десятке километров от Богемии. Ни казачьих корпусов, ни группы Туркула, Берлин пал, а войска Трухина так и не сделали ни одного выстрела. Настроение солдат падало не то, чтобы с каждым днем, но с каждым часом. Да что солдаты – в смятении была уже и часть офицеров. Особенно после того, как в их расположение как-то совершенно случайно на трофейном мотоцикле заехал полупьяненький советский капитан. Он был молод, брав, счастлив, его расспрашивали, поздравляли и даже, в конце концов, затащили в штабной домик резервной бригады, где усердно поили. Поначалу он побаивался, потом выпил еще, осмелел, много хвастался, но потом как-то засмущался и честно сказал:
– Отпустите вы меня, ребята, а? Вы парни хорошие, но вам все равно быть повешенными, а мне потом хлопот не оберешься.
И уехал в полном молчании.
Молчание вообще окружало южную группировку плотно, как ватой: ни выстрела поблизости, ни шума самолетов, ни слова от главнокомандующего. Немцы по радио несли какую-то чушь, особенно относительно Праги, но по отдельным обрывкам, оговоркам и нелепицам все же можно было понять, что в Праге начинается заваруха, что первая дивизия там, а значит, там и Власов. Молчащий, исчезнувший, бездеятельный. Это поведение жгло Трухина стыдом, как огнем. Надо было на что-то решаться, и на подвернувшемся немецком самолете связи он отправил под Прагу командира уже ненужной третьей дивизии.
– Нас еще могут спасти время и оперативность, понимаете ли вы меня, генерал? От вашей командировки зависит жизнь многих тысяч русских людей.
Это было ясно, но сам он не имел права переложить ответственность на Шаповалова, и потому на следующее же утро на поиски уже американцев отправились еще генерал и полковник. Именно тогда, уже зная о новой миссии, к нему пришел Баерский.
– Я думаю, время пришло, Федор Иванович. Ввязываться сейчас в восстание, что непременно сделает первая, неразумно и опасно. Надо верить, что с американцами у нас все получится, и надо убедить в этом главнокомандующего. Я доберусь. Я готов.