Генеральская дочь
Шрифт:
Тут, дядя Влад говорит, до него вдруг стало доходить. И он ласково так спрашивает, как же с Толей, с папой то есть, дело было? И она ему ответила — как… А потом сказала, чтоб он не нервничал, у Толи, мол, все равно отклонения были. И его (меня то есть) врачи тоже „признали“. И поведение его (мое то есть) прямое тому подтверждение, что правильно признали. Когда человек лбом каменную стену разбить хочет…
Дальше дядя Влад начал повторяться, потому что был уже очень пьяный, мы вторую бутылку приканчивали, но я и так все понял, хотя сперва не мог поверить, грех был, подумал: врет, бабу молодую нашел, уйти хочет. Верить начал, когда он сказал, что мама планирует квартиры опять менять, чтобы
А меня — на Столбовой запереть, в отделении для „хроников“. Как папу…
Дядя Влад сказал еще, что советует мне жениться, это, мол, обезопасит. Еще — адвоката найти, чтоб в случае признания меня „невменяемым“ мог мои интересы представлять в суде, и — главное — не соглашаться на обмен.
Сам он домой не планировал возвращаться („это, знаешь ли, опасно, вдруг она и меня `признает с отклонениями`“), и я предложил ему у меня пожить, все ж это его бывшая квартира. Но у него, оказывается, друзья уезжают на днях за границу на несколько лет, пока он там, у них, и поживет, вся квартира в его распоряжении будет. А после — посмотрит, сказал.
Потом мы еще выпили, остатки, он сказал — завтра войны годовщина, надо помянуть ребят, которые не вернулись.
Он не знает точно, был папа болен или нет, я его прямо спросил, а он стал плакать пьяными слезами, и клясться мне, что не виноват, что ничего не знал, что это не его идея была — папу в больницу класть…»
Возбуждение, вызванное рассказом дяди Влада, сразу после его ухода сменилось сонной апатией: все же они крепко выпили. Он сбросил ботинки и бухнулся в постель. Как говорить с матерью, когда та позвонит?
«Мама, — вырвалось у него, — мама, мне так плохо, помоги мне, я умираю…»
Он вдруг почувствовал себя маленьким, толстым и неловким от неуклюжего пальто «на вырост» и огромных, растоптанных валенок. Он стоял у калитки дачи и смотрел на занесенную снегом дорогу, по которой медленно ехала маленькая серая машина. Машина остановилась, мама вышла из нее и не спеша пошла по тропке в снегу к воротам, легко переставляя ноги в узких ботиках, надетых поверх туфель, и он побежал ей навстречу, путаясь в полах пальто, спотыкаясь, раскинув руки, и, добежав, зарылся лицом в холодный, мягкий мех шубы, и застыл, блаженно впитывая сладковатый запах ее духов.
Телефон зазвонил, но вряд ли он слышал звонок, погруженный в воспоминания, словно в старое, привычное кресло, давно принявшее форму тела хозяина.
Он вспоминал, как мечтал жить с родителями, как все другие дети, которых он знал, как Валерка, которого отец водил по воскресеньям в цирк или на футбол. «Господи, за что мама так меня ненавидит?»
Снова зазвонил телефон, он попытался встать, чтобы выдернуть шнур из розетки, но стоило чуть приподняться, как голова закружилась с такой неистовой силой, что он повалился обратно в постель.
Разбудил его звонок. На этот раз звонили в дверь.
С трудом поднявшись, он потащился в коридор, глянул в глазок — мать стояла за дверью, и он вдруг понял, что нс удивлен нисколько, что именно этого и ждал. Он кашлянул, сказал: «Минуточку, оденусь», — и бесшумно затворился в комнате. Набрать знакомый номер было делом одной минуты. Он сказал только: «Это я, приходите срочно», — положил трубку, постоял с минуту, собираясь с мыслями, и пошел открывать.
«…хотя и были видны следы слез, тщательно запудренные. Ей понадобилось, оказывается, со мною поговорить. Но я ее порадовал сразу: сказал, что все знаю,
и знаю, что она Владу говорила и как она отца в больницу спровадила. Еще я ей сказал, что, если она меня посадит в психуху, я не буду дожидаться, пока из меня там слюнявого идиота сделают, как из отца сделали, я сразу руки на себя наложу. Потом (наврал, конечно) сказал, что написал и уже отправил на Запад специальное письмо, где объясняю причину своего ухода из жизни, и что письмо это будут по всем радиопрограммам читать, если что случится. Интересно, как она после этого будет своим „либеральным“ знакомым в глаза глядеть?Кажется, все правильно рассчитал. Как раз я заканчивал последнюю тираду, когда ребята вошли. Тихо, только ключом звякнули. Я разыграл удивление и пригласил всех на кухню чай с травами пить.
У нее вид был совершенно потерянный, мне даже жалко ее стало, с утра — записка от дяди Влада на его пустой подушке, потом — такой резкий разговор. Но я подумал, что жалость тут просто опасна. Очень опасна.
Когда она ушла, я ребятам все объяснил. Теперь надо будет только адвоката и документами запастись…»
Мать позвонила, как обычно, с утра и спросила, не приедет ли она? Что-то отец нездоров, жалуется на головную боль… Но Лена Ионовна быстро прекратила эти жалобы, сообщив, что и у нее головная боль, что все дело в погоде и что она, пожалуй, приедет к вечеру и даже переночует, но сперва полежит.
И действительно, прилегла, и даже вздремнула. К тому времени, когда она вышла наконец из подъезда и принялась ловить такси, уже стемнело. По дороге Лена Ионовна заехала к сыну, завезла ему продукты, остававшиеся в холодильнике, чтоб не пропало добро: бидончик третьеводнешнего супу, пару котлет и вчерашнюю картошку (только разогреть!).
Сын был почему-то недоволен, в доме, как всегда, кавардак, и она попыталась убедить его, что надо убрать, так жить нельзя, спросила, не прислать ли Нюру?
Но он от всего отказался и отказался приехать на днях в Годунова, навестить стариков. У него, оказывается, времени на это не было. Особенно разозлило Лену Ионовну то, что сын явно, нетерпеливо ждал, когда она уйдет.
Она спустилась вниз — такси ждало у подъезда, — села в машину, сказала адрес. Потом подумала: какая я дура, что не выучилась водить, сейчас бы сама, на своей. Дура, дура, дура!
Ровно полгода сегодня утром было…
Она вспомнила, как полгода назад, проснувшись утром и обнаружив свое одиночество, сперва растерялась, потом поплакала немного, потом успокоилась, решив, что Влад долго по чужим углам шляться не будет, и начала ожидать его возвращения.
Вот он открывает дверь своим ключом вечером, после работы…
Вот — встречает ее около издательства с цветами…
Вот — звонит телефон…
Но проходили дни, недели, месяцы — и никто не входил неожиданно в дом, не встречал ее, не звонил. Сготовленный обед оставался нетронутым (сама она совершенно потеряла аппетит и ела крайне мало), суп приходилось через несколько дней выливать в уборную, а нажаренные впрок котлеты — отдавать соседской собаке боксеру. Иногда, как сегодня, она заезжала к сыну («черт- те что, тридцать три года мужику, а все холостой, некому ни рубашку постирать, ни пуговицу пришить, ни суп сварить»), тогда обед доставался ему.