Генезис
Шрифт:
И в самом деле — это была только интродукция. Позвонил Ромберг — вышестоящая прокуратура на жалобы отвечала одно и то же: все переслано «в город», там разберутся и ответят. Ромберг сказал, что звонил и выяснил: жалобы находятся у прокурора следственного отдела Татищиной. «Мне к ней идти, как вы думаете?» — «Нет». — «Почему?» — «Потому что пойду я». Лена ахнула: «С ума сошел, с чего ты взял, что она станет с тобой объясняться? У тебя мания величия!» Но Глебов не внял.
Это было двухэтажное здание помпезной архитектуры — в конце прошлого века его занимал удачливый мануфактурщик. Милиционер объяснил, куда пройти, Глебов отыскал табличку «Приемная», вошел, здесь понуро обреталось по стульям человек десять, и стало ясно, что в общей очереди ничего не светит. «Мне нужно к Татищиной», — объяснил Глебов пробегающей девушке; видимо, секретарше. «Она вас вызывала?» — «Нет, но у меня к ней очень серьезный разговор». «Гражданин; — девушка с едва заметной усмешкой посмотрела на Глебова, — надо, чтобы у Татищиной к вам был серьезный разговор, иначе вас не пустят». — «Что же, никаких исключений не бывает?» — «А вы представляете, что будет, если все с улицы попрут к прокурору? А что у вас?» — «Я по делу коллекционеров». Она с интересом посмотрела: «Это в связи с шайкой спекулянтов и жуликов?» — «Девушка, так их может назвать только суд, после приговора». — «Вы что, юрист?» Она решительно сморщила нос: «Попробую…» Минут через пять на столе у дежурного тренькнул телефон, и Глебова пригласили в 28-ю комнату, на второй этаж. Вошел, представился, выглядела она на 30, ничего, симпатичная, пригласила сесть, протянула руку: «Давайте». «Собственно… что?» — растерялся Глебов. «Заявление или что вы там принесли?» — «Ничего». — «Товарищ Глебов, мне не до шуток». — «Мне тоже». — «Что вы конкретно знаете, по эпизодам?» — «Вы хотите меня допросить?» — «Допрашивать вас будет следователь, который ведет дело». — «Мне с ним говорить не о чем, он арестовал Жиленского и доверия не заслуживает». — «Знаете, ваше доверие не требуется». — «Вы все же позвольте
В эти дни Глебов часто размышлял о вечных истинах, и причиной тому был не случайный философский настрой, а тревожно нарастающее ощущение, истоки которого не то чтобы были неясны, но и четким формулировкам не поддавались, просто расползалось давящей слякотью н е что, и дышать становилось труднее день ото дня. Казалось — никто не подвергал открытой ревизии эти вечные истины, но почему-то исчезали они на глазах, а возникали некие триумфальные арки, и рыхлая глыба бесконечных рапортов и призывов погребала живое дело, девальвировала его. И как следствие этого газетные статьи растворяли мысль в бесконечных трюизмах и комплиментах, выступления по радио и телевидению напоминали монолог голого короля и его министров, а редкие и горькие слова правды, которые позволяли себе немногие комментаторы, тонули в тягучем сиропе славословий и аллилуйщины. В редакции Лены заведующий произносил, каменея лицом: «Понадобится — и Пушкина пересмотрим!» Фразу Герцена: «Петербург вбит сваями в финскую землю» — убрали, видимо полагая, что дело не в свободе самоопределения, которую Советская республика и Ленин предоставили Финляндии, а в предположении некоего Беликова: как бы чего не вышло. Глебов вспомнил, как в одном очень крупном промышленном центре на юге страны, некогда бывшем ареной жесточайших схваток гражданской войны, тщетно искал на стендах и витринах приметы грозного противника красных — не было этих примет, и заведующая отделом объяснила, что не нужны они, потому что подвиг Красной Армии и так бессмертен. А в рассказах и повестях о Великой Отечественной войне, в театральных постановках и кинофильмах происходило и вовсе нечто странное, будто действие в них переместилось из 41-го в восьмидесятые годы, начисто потерявшие память и, видимо, поэтому позабывшие точные слова военного прошлого, лозунги и эпитеты, которыми награждали врага. Все это напоминало игру, только не приносила она радости, да и последствия были непредсказуемыми. Впрочем, полагал Глебов, случившееся с коллекционерами было, пусть в самой малой степени, результатом этой игры. «Очень много разных мерзавцев ходит по нашей земле…» — Глебов начал повторять эти слова как заклинание после того, как рухнул его последний сценарий — о первых часах немецкого вторжения. Вызвали, сказали: «У вас нет главного — собрания. Вы должны показать такое собрание с повесткой дня: отражение фашистской агрессии». Глебов попытался спорить: «Любые разговоры об агрессии немцев рассматривались тогда как провокационные, за это строго наказывали, зачем же лгать?» — «Не понимаете…» — с сожалением ответили Глебову. Сценарий закрыли, это был крах, теперь предстояло либо ящики грузить, либо поступиться принципами.
И все же луч света прорвался в темную жизнь Глебова: позвонил Жиленский. «Вы… из тюрьмы?» — глупо спросил Глебов. Он не собирался шутить, видимо, так спросилось, от растерянности, что ли… «Я дома, приезжайте». Это был удивительный рассказ, в него не то чтобы трудно — невозможно было поверить, но Жиленский рассказывал с юмором, смешками, в его тоне не было ни малейшей обиды, только бесконечные презрения, и Глебов перестал сомневаться. Сначала, чтобы не испугать, Жиленскому ничего не сказали, а просто пригласили на допрос. Как и положено, попытались выяснить в деталях взаимоотношения с продавцами. Подлили горчицы: вы же интеллигентный человек, эти же… У одной изъят самовар из чистого серебра в одиннадцать килограммов весом! Одиннадцать тысяч граммов, по два рубля за грамм, итого имеем двадцать две тысячи рублей! Ну откуда у продавца комиссионного может быть такой самовар? От бабушки? Коню понятно — смошенничала, мерзавка, получила в продажу как бы мельхиоровый, за триста рублей, разглядела клеймо — и обогатилась. «А приемщица — дура?» — «Не понимаете… Что ж, ладно…» Привели продавщицу и приемщицу, и каждая начала уличать Жиленского в даче взятки. «Помните, вы мне дали 10 рублей за фигурку — мейсенской работы, XVIII век, на руке не было большого пальца, на ноге — отбит кусок сапога, она поэтому стоила всего 20 рублей?» Жиленский попросил протокол изъятия вещей, его тщательно просмотрели — такой фигурки не было. «Значит, вы ее продали или сменяли». — «Кому, когда?» — «Установим». — «Тогда — Бог в помощь. Только логично ли за двадцатирублевую фигурку платить 10 рублей?» Вторая утверждала, что получила взятку за то, что оценила бронзовую люстру Жиленского вдвое. Снова просмотрели протокол, люстра нашлась, Жиленский попытался выяснить, каким образом она оказалась в наличии, если была продана, приемщица опустила глаза: «Не знаю». Расшифровали каракули в квитанции магазина, оказалось, что у люстры не хватает одного рожка. «За что же вы ее оценили вдвое?» — «Не знаю». Женщин увели, следователь допросил Жиленского в качестве обвиняемого и объявил с нескрываемым торжеством, что мерой пресечения избирается содержание под стражей. «Но ведь вы ничего не доказали?» — «Докажем. У нас теперь много времени». Конвоировал Коркин, по дороге игриво толкнул в бок, улыбнулся: «Георгий Михайлович, вы среди этих — единственный духовный человек. Остальные — материалисты. Деньги любят, вещи больше жизни, а вам, смотрю, на все наплевать». — «Это оттого, Алексей Егорович, что я человек верующий. Вот вы меня в тюрьму отправляете, а я оттуда, может, святым выйду?» — «Шутите?» — «Нисколько. И моя вера спасет меня, не сомневайтесь». — «Вы, значит, религиозный фанатик? Ничего себе… На самом деле в Бога веруете или… дурака валяете?» — «На самом деле». — «Да ведь Бога — нет!» — «А это для кого как… Вы ж мучайтесь. Мой Бог — моя совесть, вот и все». — «Так ведь это — ерунда! А я-то думал…»
На этом радости не закончились — позвонил Горяинов и захлебываясь сообщил, что обе женщины освобождены. Неужели лед тронулся? На всякий случай Глебов связался с Татищиной: «Ваша работа?» — «Какая разница? Кстати, паспорта тоже вернули. Какой у вас телефон?» Глебов назвал, и она повесила трубку.
…Все это напоминало переход через улицу — белая полоса, черная… Утром приехал Ромберг; вид у него был самый разнесчастный, прямо с порога он закричал, что при обыске у него пропали две японские фигурки слоновой кости — н е цке, — потеряться не могли, явная кража. «Дурак я, ничего не соображал после их ухода!» И другое: кто-то позвонил директору института и сказал, что у него, Ромберга, нездоровые настроения, нечестные источники дохода и следует подумать — нужно и можно ли направлять такого работника в заграничные командировки: увезет что-нибудь из Союза ценное, что-нибудь привезет, и ладно, если порнографию, а то ведь и другое, возможно, враждебное… «И что директор?» — «Вызвал, сказал, что готов рассказать об этом разговоре где угодно, а я решил идти в горком. Я прав?» — «Правы, только учтите, что инсинуатор откажется от своих слов, даже если его установят».
Возникали разного рода подробности, и одна из них заключалась в том, что Лагид, навесив на все оставшиеся рюмки, бокалы и кубки картонные
бирки с номером, происхождением и ценой, привез их к Управлению. Вышел Коркин, посмотрел ненавистно: «Зачем это вы, Виктор Борисович, внимание привлекаете? Напрасно… — Он деланно зевнул. — Не позволим». Лагид пожал плечами: «Что вы, Алексей Егорович, я помочь хочу, все же я антиквариатом всю жизнь занимаюсь». — «Ну, вы нашей эрудиции знать не можете». — «А это? — Лагид вытащил из баула кубок, на тулове золотела надпись латинскими буквами: „Виват тутти Иоанн Антонович“. — А вот и письмо музея», — развернул лист бумаги. «Если вы согласны с оценкой…» — прочитал Коркин и вытянул губы трубочкой: — Ну, раз уж вы его привезли, я скажу: мы вашу честность проверяли. Ладно, я доложу руководству, тогда и решим. — Коркин оглянулся и, приблизившись к Лагиду вплотную, подмигнул заговорщицки: — А… кто этот, Иоанн Антонович? Рассказывая эту историю, Жиленский ни разу не улыбнулся и только в самом конце не удержался: «Стыдно это все… Стыдно и гадко. А то вот еще: все наши вещи милиция оценила, и, представьте себе, — я владелец состояния на сумму в триста тысяч. Ничего?» Глебов покачал головой: «Напрасно иронизируете. Они не в бирюльки играют. Доложат куда надо, что у вас такие деньги…» — «Вещи».— «Это все равно. Никто не будет вникать». Жиленский улыбнулся чуть заметно: «Глебов, я эти вещи приобрел на круг за две-три тысячи, вы же знаете, как все мы собирали свои сокровища… Разве в шестидесятом или даже семидесятом это стоило дорого? Ничего… Бог даст, разберутся…» — «Бог ничего не даст».
Пришла с работы Лена, швырнула папку: «Представляешь, заказали очерк по школьной реформе, так автор рассказал, как съездил к родственникам в Калининскую область, пообщался с детишками, сделал им „агусеньки“, из чего и заключил, что реформа сурово необходима, представляешь? Ты только послушай: „Едва косые лучи восходящего солнца коснулись искрящегося снега, завуч школы-интерната № 5 заслуженный учитель РСФСР Виктор Иванович Зуев вышел на крыльцо школы и начал руководить зарядкой учеников“. Каково? А директор говорит: у меня, говорит, Елена Алексеевна, других писателей для вас нет. Товарищ Бондарев нам не напишет, работайте. Представляешь?» Глебов долго ее успокаивал, понимая, впрочем, что работа ее бессмысленна и безысходна, потому что охотно печатают тех, кто далек от социальных коллизий, но не дай Бог, если захочет автор «глаголом жечь…». Годы пройдут, прежде чем что-либо изменится, если изменится вообще. «А заведующий редакцией только портреты меняет на стене. — Лена горестно пожала плечами. — Вспомни Гоголя — два типа писателей в „Мертвых душах“…»
К вечеру поехали на дачу к Ромбергам, то был зеленый островок на окраине города, чудом сохранившийся, с голубой гладью водных заводей и огромными соснами, вековыми, наверное. И тишина обрушилась — немыслимая, первозданная, как будто не было рядом огромного города с тяжелым смогом и бесконечным уличным шумом, гулом — точнее, который никогда не исчезает и который поэтому перестаешь замечать. Дачи здесь были кооперативные, на общем участке, их построили в незапамятные времена участники революции, давно уже, впрочем, умершие, теперь здесь жили наследники, и наследники наследников, и просто случайные люди. «А как вы здесь оказались?» — не выдержал Глебов. «Дед…» — коротко бросил Ромберг, и Глебов больше не спрашивал, потому что вдруг догадался, что именно этот дачный поселок некогда стал предметом литературного исследования — страсти, интриги, любовь и ненависть, удивительное и прекрасное прошлое и не менее удивительное настоящее, не такое, к сожалению, прекрасное. И, словно догадавшись о мыслях Глебова, Ромберг вытянул руку: «А вот его дача, мы ведь даже приятельствовали, он был чуть старше. Знаете, едва умер — тривиальный аппендицит, — жена — в больницу, у него, знаете ли, вторая жена была, редактор одной из книг, а родная дочь — в городскую квартиру, вещи вывозить, чтобы мачехе не достались… Так-то вот…» Глебов молчал, Лена махнула рукой: «Не трогайте его, он теперь витает. Навитается и придет». Ромберг рассказал о своем визите в горком, результат был неутешителен: если и возможно будет что-либо проверить, прояснить, обнаружить виновных, то не прежде, нежели дело будет закончено. «Инструктор слушал мрачно, не опровергал, не спорил, поверил, видимо… Но — развел руками… наберитесь, говорит, терпения. Показываю ему партбилет, спрашиваю: могу я на такую зарплату и гонорары жить честно и прекрасно? Без вопроса, отвечает. Почему же милиция? А мы ее, говорит, спросим. Только несколько позже. На том и расстались».
Домой вернулись поздно, по дороге Лена размышляла о судьбе, предназначении и роли личности в истории. Пошутила: «Получается, что „трамвайный“ принцип — не высовываться — неприемлем, а что делать? Голову подставлять?» — «Некрасова помнишь? — Глебов спросил серьезно, без тени усмешки. — Миленький мой, мы ведь не минуточку живем здесь, и, прости за пафос, это ведь наша родина, страна наша, болеющая и страдающая, чего же спрашивать, как быть?»
На столе лежала записка, написанная корявым почерком тещи: «Звонила какая-то Пупищикова, оставила телефон (далее следовали цифры), сказала, чтобы вы позвонили в любое время». Глебов посмотрел на часы: 0.30, потом на Лену. «Звони», — Лена в подобных случаях никогда не сомневалась. Глебов все же с некоторой осторожностью снял трубку и набрал номер. Татищина ответила сразу, будто ждала: «Вы, Глебов? Мне нужно срочно вас увидеть». — «Прямо… сейчас?» — пошутил он. «Завтра, в десять, у тумбы». «Тумбой» называли небезызвестный памятник с человеком в водолазном костюме, который изготовился к прыжку неизвестно во что.
…Глебов поставил машину около хозяйственного и сразу же увидел Татищину, она спокойно прохаживалась вокруг памятника, с интересом его разглядывая. «Знаете, — встретила она Глебова, — никогда не обращала внимания! Это же кошмар! Заводская труба с каннелюрами, а на ней… Обидно. Достойный человек, герой, правда? А скульптор — откровенный деляга! — Улыбнулась: — Спасибо, что пришли. А меня уволили. По положению». «Как… это? — растерялся Глебов. — По какому „положению“?» В его времена подобная терминология была не в ходу. «За совершение порочащего поступка», — она снова улыбнулась и Глебов понял, что эта умная, независимая женщина ищет не сочувствия.
Она рассказала: в воскресенье лежала дома больная, с температурой, раздался звонок — дежурный прокурор: «Ты уже дома?» — «Почему „уже“? Я весь день дома, болею». — «A-а… ладно». На другой день притащилась на работу, нужно было написать сообщение Жиленскому и освобожденным работницам магазина — о незаконном аресте, возврате изъятых вещей и тому подобное. Прямо с порога вызвали, принял «сам», со стальными глазами: «Садитесь. Где были вчера вечером, часов в шесть?» — «Дома, у меня температура». — «Вы были в ресторане „Российский“, ходили в номера иностранных граждан, а когда вас оттуда попросили — козыряли своим служебным удостоверением и оскорбляли работников милиции. Пишите объяснение». Глебов ошеломленно качнул головой: «Это же чушь!» — «Ведется служебное расследование». — «И прекрасно! Все выяснится!» Татищина посмотрела долгим взглядом: «Это хорошо, что вы так уверены… Я вот о чем хотела попросить: не могли бы вы узнать у Жиленского — осторожно и тактично, что он делал весь день в воскресенье?» — «Зачем? — насторожился Глебов. — Вы сами можете…» — «К сожалению, нет. А вам разве трудно?» — «Вовсе нет, но…» — «Не мнитесь, Глебов, чего опасаетесь?» — «Не знаю, — он пожал плечами. — Объясните, зачем?» Она рассмеялась: «Вы недогадливый… Забыли героическое прошлое?» — Посмотрела серьезно: — Меня обвиняют в том, что я была в «Российском» со спутником. И так все складывается, что спутник этот… Жиленский. — «Однако… — поначалу Глебов не понял. — Да ведь Жиленский не подтвердит?» Татищина хмыкнула: «А кому оно нужно, его подтверждение? Вы что же, не понимаете, в чем тут дело?» Она смотрела с сожалением, выражение лица было такое, словно умственные способности Глебова ее тяжко разочаровали. «Я все сделаю». Глебов понял: если удастся скомпрометировать прокурора, который способствовал хотя бы частичному восстановлению справедливости, чем окажется эта справедливость в глазах людей решающих? Обманом, подтасовкой, взяточничеством, за которые должно воздать полной мерой.
Приехал домой и прямо с порога начал рассказывать, Лена приложила палец к губам и показала на дверь кабинета. Ничего не понимая, Глебов вошел и увидел Виолетту. «Здравствуй, бывший муженек, вот посмотри на бывшую жену», — в глазах Виолетты хлестнуло пламя, Глебов на всякий случай положил руку на пресс-папье. «Чего тебе?» «Сохранил экспозицию? — она повела взглядом по фотографиям и портретам на стене. — Много нового, смотрю… Что, вторая жена разделяет твои контрреволюционные взгляды?» Глебов посмотрел на Лену, та стояла с отсутствующим выражением, и Глебов понял, что после следующего слова, произнесенного Виолеттой, Лена ее ударит. Подумал — все одно к одному: Татищина, Жиленский — там, Виолетта — здесь, а цель — общая. «Лена, ее Коркин послал, ты ударишь, и мы будем благополучно сидеть». Лена широко улыбнулась: «Чаю, кофе? У нас три пирожных есть. Эклеры. Очень вкусно. Не желаете?» Виолетта прищурила маленькие глазки: «Глебов, ты белой эмиграции сочувствуешь? Ты останки Романовых искал? Ты как называешь министров? А плакаты и лозунги на улицах? То, что ты — спекулянт и мошенник, я объяснила где надо. Ты подумай, если я о вышесказанном оповещу кого следует — куда тебя поедет провожать твоя новая жена? А новые родственники как огорчатся? Брали зятя-писателя, надеялись на лавры и аплодисменты, а получили уголовничка? Я сейчас уйду, а вы подумайте над моими словами: ты, Глебов, предал меня и Валентиночку, ребенка своего. Но я даю тебе шанс: верни, что взял, и я обещаю молчать. Три дня сроку, прощайте, любовнички. — Она величественно поднялась со стула и направилась к входным дверям. — А насчет того, что меня здесь подстраховали, — это верно. От вас всего можно ожидать!» Резко хлопнула дверь. — «Слушай… — Глебов начал вышагивать по комнате, — она ведь не шутит». — «Чего ты испугался?» — «Не то говоришь. Просто трезво взглянул. И получается, что человек, который интересуется жизнью и смертью Романовых, — странен, по меньшей мере, нет?» — «Ты писатель, это — твоя профессия, революция и гражданская война твоя тема, и уже много лет, разберутся, если что». Глебов покачал головой, обозначив некоторое сомнение. С одной стороны — да. А с другой? Впрочем, наплевать на Виолетту и ее угрозы, большая часть вещей осталась у нее — по справедливости, как он считал; Что до Романовых… Будь она неладна, эта тема, но, побывав однажды на Урале, в том городе, где произошли основные события и решилась судьба, захотелось понять и разобраться, что же произошло на самом деле и так ли упрощенно, как было рассказано в нашумевшей книжке. И в самом деле, разберемся. Ничего.