Гений местности
Шрифт:
В начале лета по просекам Аннибалова парка запрыгал зеленый кузнечик, человек в весткоуте изумрудного цвета, «архитект-цивилис» и садовник Антонио Кампорези. Он не был итальянцем, и как его звали на самом деле, история умалчивает. Его имя — след горячей италомании, которая тогда охватила Европу. Зеленому кузнечику было поручено разбить регулярный парк и руководить постройкой загородного графского особняка. В средствах было приказано не скупиться. Так под сень северного неба шагнули доселе неслыханные принципы ландшафтного искусства. К пустоте сошлись имена Браманте, Шарля де Эклю, Бекона. Последний, например, озарил росский простор законом ver perpetuum, «вечной весны». Парк, по его мнению, должен являть собой волшебную картину всегдашнего цветения. Зимой о зелени лета будут говорить вечнозеленые кущи можжевельника, купы сосновых крон и обелиски гробовых елей. Апрель добавит к этой суровой зелени розовое пламя цветущего шиповника, май зажжет огни желтофиоли, распушит кисти сирени, засыплет клейкую листву снежком от цветущих яблонь. Лето усеет землю брызгами роз, гвоздик, ноготков. Осень, сбросив кленовый и прочий пожар листопада, вновь надолго прикует взоры к вечной зелени елей и сосен, только гроздья рябины простоят до самых снегов, украшая холодный колер ржавью киновари. Две другие великие тени — де Эклю и фон Зибольд — накрыли Лебяжью горку с окрестностями платком фокусника, и, когда плат был сдернут ловким Антонио Кампорези, горка оказалась срытой, а взгляду графа и его первых гостей открылась милая Петрову сердцу Голландия. Все было сделано с размахом того топориного века, который Пушкин сравнил с кораблем, спущенным со стапелей на воду, под грохот пушек. Когда клубы порохового дыма рассеялись, со стрижиного полета можно было увидеть на дольнем пространстве
И все-таки, по существу, это не было явлением Голландии. На деле — под северное небо пришла Франция.
Вскоре французский язык стал родным языком русского света, а первым любимым словом стало «миньон», что значит милый.
И эта внезапная загадка еще ждет своего бытописателя.
Работы по превращению парка в усладу для глаз и образцовое зрелище в духе нового времени растянулись почти на двадцать лет. За эти годы над парком Аннибала и его музой — графом Головиным — дважды нависал меч Немизиды, и каждый раз из-за женщины. Бес попутал графа поволочиться однажды за Марией Даниловной Хаментовой по прозвищу Гамильтон. Взаимности он не добился, но злосчастное волокитство случилось незадолго до того, как камер-фрейлина стала наложницей Петра. А между ними при разрыве сказано было много дерзостей, и граф в пьяном гневе даже приложил длань полководца к ангельской щечке. Ангел была злопамятна, и после восшествия на ложе послала графу записку, от которой кровь остановилась в жилах старого волокиты. Фаворитка грозила кинуться в ноги самодержцу-бомбардиру и покаяться в грехе, которого не было. Причем дату этого самого греха рисковая Гамильтон переносила на некий вчерашний день! Было от чего оледенеть. Граф даже подумывал бежать в Англию. Строительство и отделка дворца и парка были остановлены. Интрига между тем развивалась, Гамильтон медлила расправляться с обидчиком, кроме того риск был слишком велик — увенчать рогами самого венценосца. А вдруг гнев будет столь велик, что головы не сносить обоим? Во всяком случае, она медлила запускать когти в мышь, по-кошачьи играя добычей. Стриженый тис в парке потерял прежнюю гладкую отвесность и пошел в рост, пуская брыжжи. Вновь поднял голову подлесок. Ели стали перебегать дорогу от парадных ворот к подъездному крыльцу. Идеальная голландская лужайка превратилась в лохматый выгон для скота. Неитальянец Антонио Кампорези дважды укладывал вещи, но его удержали. Гамильтонка красовалась в платьях, похожих на цветники из-за обилия искусственных роз и бархатных ноготков, граф прыскал на эти мертвые клумбы росой из брильянтов. Это коварно позволялось. Но вдруг фортуна переменилась, раскатился смех Немезиды, Гамильтонка была определена в любовницы царского денщика Орлова, а в 1719 году казнена через усекновение головы. Петр и тут не смог сдержать порыв просвещения. Отрубленная голова была сначала поднята собственноручно, показана народу с пояснениями о строении внутренних органов, а затем по указу была отдана в куншткамору, где и сохранялась в склянке с хлебным вином. Гроза пронеслась стороной, постаревший зеленый кузнечик, в неизменном весткоуте с широкими полами, весело скакал по аллеям, где вновь развернулись работы по шлифовке и отделке земли, воды и растительности. Только теперь Антонио стало ясно, что он никогда не уедет домой. Этот парк был вершиной его гения, расстаться с ним было свыше всяких сил.
Казалось, можно перевести дух, смакуя время, как сатурнинский лафит, но тут колесо судьбы вновь закрутилось с бешеной скоростью. Спасая утопающих матросов у Лахты, близ Санкт-Питер-Бурха, Петр зашел по пояс в холодную воду, простудился и умер, не успев назначить наследника по новому закону о престолонаследии. Гвардия крикнула на трон его жену Екатерину. Но тень смерти Петра Великого была слишком густа: Екатерина царствовала всего два года и тоже скончалась. На год больше ее процарствовал и умер третий внук Петра, мальчик Петр Второй. Править стала племянница Петра — Анна. В 1735 году — в год десятилетия лахтинской кончины — умер зеленый кузнечик. Антонио похоронили на окраине парка, среди заросли туи, в угрюмом и торжественном месте. Надгробием стала та самая мраморная урна, что пригрезилась когда-то графу Головину в закатный час ранней сырой весны.
Но был в жизни Антонио час триумфа, был! Летом 1733 года Анна Иоанновна пожелала посетить парк графа, о красотах которого была столь наслышана. Старый граф с сыном встретили императрицу у Гатчины и примкнули к свите. Его допустили к руке, одарили галантной беседой, но стоило только кавалькаде въехать в парк — Анна Иоанновна ехала верхом в охотничьем костюме на манер Дианы, — как граф заметил, что она ошеломлена, поражена и втайне разгневана. Старый интриган похолодел, его парк оказался слишком хорош: императрице показалось, что он ничуть не хуже ее С.-Петербургского парадиза на Мойке и даже, более того, дерзко соперничает с ее любимцем Нижним Петергофом. Диана ехала с холодной улыбкой, что, конечно, не обошлось без ответного внимания Эрнста Иоганна Бирона, который ехал рядом с императрицей на караковом скакуне. Над парком заблистали сполохи царственного гнева, восторги свиты только придавали свинцового блеску зарницам. Пейзажная Голландия поражала глаз великолепием. Центральная аллея, окруженная по бокам зелеными стенами стриженого тиса, вела к овальной площадке, в центре которой сверкал окольцованный камнем, зеркальный пруд с идеальным хрустальным завитком водостока. Вокруг, в трельяжных нишах, стояли мраморные фигуры и грудные штуки Миневр, Аврор и Амуров. По водному зеркалу к искусственному гроту бежали бронзовые нереиды, за ними тритоны с раковинами у губ, далее гиппокампы с головами коней и рыбными хвостами. Диана щурилась, словно от сильного солнца в лицо… блестит бронзовая чешуя, сияет смальта, лоснится цветной перламутр. От овальной площадки лучами расходились дорожки, мощенные битым кирпичом. Простиралась вдаль гладь зеленого партера, в котором умелой рукой садовода были вкраплены цветники, беседки, увитые диким виноградом, оранжереи с померанцевыми деревцами в кадках. Липам, кленам, ясеням и даже елям была придана форма шаров, кубов и конусов. Кавалькада пришла в неописуемый восторг; тогда природные очертания считались варваризмами. Чу! Долетел рык зверинца. Процессия свернула направо, но угодила на пиршество птичьего пения. В исполинской клетке в виде короны, обтянутой шелком, кипело сотнями глоток пернатое царство: щеглы, зяблики, жаворонки, ряполовы, соловьи, овсянки. От свиста и щебета шарахались кони. Мимо, мимо! Парк властно вторгался в чувства всей красотой пропорций, серебром водных зеркал, душными запахами палестинских роз и волнами сирени. Казалось, само небо над владениями Головина затянуто муаровым штофом. Вдали виднелись декоративные домики под черепичными крышами, около которых живописные пейзане пасли породистый скот. То здесь, то там на почтительном расстоянии красовались работники парка в зеленых камзолах, стригущие садовыми ножницами замысловатые вензеля: АИ. Даже Бирон хлопнул себя от восторга по ляжкам: парк был ожившей картинкой работы какого-нибудь несравненного Андриана ван Вельде. Всеобщее внимание привлекла итальянской работы фигура Сладострастия — обнаженная дева, уязвленная напавшим мраморным голубком. Раскинув крылья,
птица погружала клювик в грудь скульптуры. В свите сразу отметили сходство фигуры с камер-фрейлиной Зубовой. Анна Иоанновна натянуто улыбалась. Чуткие фавориты — Бирон и Остерман — уже о чем-то шептались. Шут-карла, скакавший на маленькой бурой лошадке, запел совершенно некстати: Виват, Флор Иваныч, Всех Флор Аполлоныч!Стишки тут же перевели на немецкий. Старый граф Флор Иваныч Головин был ни жив ни мертв. Главный удар по эмоциям был еще впереди… Кавалькада въехала под свод ветвей. На мелком просеянном песочке с полосками цветного стекла печатались конские копыта. А вот слева и справа, сквозь стволы, заблестела вода. Открылся водный партер, где из глоток тритонов били водометы. Когда стриженые зеленые стены высотой в три человеческих роста — расступались, глазам открывались виды на фонтанчики из малых свинцовых фигурок, крытых позолотой. Змий, курица, ястреб, лев, лягуха. И у всех из пасти или из клюва торчит водяная струйка. Наконец, аллея привела к центральному пруду на нижней террасе, с островом любви и горбатым китайским мостиком. В маленьких пагодах на берегу пруда обитали траурные аисты и белые лебеди. А у причала Диану поджидал миниатюрный корабль «Гангут» с полной оснасткой, коим управлял черный карлик-арап — матрос в натуральной шкиперской треуголке. (Семнадцатый век — время моды на пажей-арапов при всех европейских дворах. Петру слали арапчат при каждом удобном случае.) На том берегу у открытого театра расположился оркестр крепостных музыкантов в малиновых камзолах, который, увидев гостей, заиграл прелестную увертюру Люли. Дирижировал сам Антонио Кампорези, он был на седьмом небе от счастья. Наконец-то, его зеленое сокровище оценят по достоинству! Впрочем, довольно… Диана нуждалась в отдыхе. Кавалькада повернула к дворцовой усадьбе. Бирон переглянулся с хозяином понимающим взглядом — было от чего потерять голову.
Отдых не разрядил обстановки. Ужинали в летнем павильоне, на виду вечерних зеркал воды, среди обилия статуй, свежесрезанных цветов и прочей роскоши. Императрица казалась скучна, а Бирон, наклонившись к уху графа, сказал, что у него давно скопились порядочно рапортов на графово мздоимство и прочие жалобы, которым он не давал ходу, считая, что слухи о его богатстве — пустые басни. Но такой вот парк стоит экипировки целой армии. (Граф Головин когда-то отвечал за амуницию и фураж в Ингерманландской виктории.) Бирон говорил как бы шутя, а у графа кусок встал поперек горла: подступала Сибирь. Спасительная мысль пришла неожиданно. К ночи готовился фейерверк и, отдавая необходимые указания, старый интриган распорядился во время салюта незаметно подпалить проклятый павильон в духе Мецената. Жалко, конечно, такую красоту кидать в пасть огненному петуху, да что делать, покой дороже. Словом, к небесной потехе прибавилось земного огня. Пламя разом охватило павильон, языки взмыли вверх. Поджигатели перестарались, и огонь перекинулся на открытый театр. Свита притворно ахала и ужасалась, но смотрели жадно, с восторгом.
Пожары — лакомое развлечение восемнадцатого века. Например, Павел — речь о будущем — приказывал будить даже ночью, спешно одевался и ехал. Анна Иоанновна тоже смотрела на то, как дворня тушит огонь, с живейшим участием. Сласти для глаз превращались в угли. Несчастный Антонио бросился тоже тушить свое детище, его оттащили, с обгорелым лицом, в слезах. Забавный человек-кузнечик вызвал первую улыбку на устах Дианы, а когда от искр вспыхнул шутейный кораблик, а незадачливый карла-арап бросился в воду, потеряв и шкиперскую треуголку и черный цвет лица из жженой пробки, императрица изволили громко смеяться, и слабеющий граф был опять допущен к руке. Хитрость удалась. Утром всадники пересели в кареты и тронулись в Царское. Старику Головину был, кажется, пожалован орден.
2. Поправка к Витрувию
Деревья молчат, и все же нетрудно представить, скажем, самочувствие елки, обрубленной двуручной косой в форме ромба. На кончиках ее веток растут те самые нежно-клейкие дымные трезубцы, из которых и растет все дерево. Там же, на концах, появляются шишки. Ромб не может расти. Но не рост был целью Аннибалова парка при Антонио, а чары очертаний. Не содержание, не дух, но форма. Вид, поданный гением человека-кузнечика, как пир идеалов. Тем самым монастырский парадиз, положенный в основание парка, вновь проступал сквозь натуру с пейзажной проповедью — сделать природу образцом человеческого поведения. В стрижке зеленых самшитов, в строгих ранжирах лип, обелисках туи и можжевельника виделся все тот же райский образец должного. Это была, повторим, вовсе не милая Голландия, не Амстердам — первая любовь Петра, и пока еще не совсем Франция. Это была особая околопетербургская Россия. Остров новой семантики, где все, буквально все, от былинки у носка ботфорт до Адмиралтейского шпица, было символами и эмблемами новой знаковой системы, буквами петровского букваря, откуда на ходу вычеркивались разные церковные «ижицы». Время черкало жирно черным андреевским крестом поверх московского узорочья. Наконец этот «крест-накрест» стал отечественным флагом. Красота объявлялась частью государственного стройства, обязательной принадлежностью мундира. Незаметный росский гений, «простец», «землепашец» Ивашка Посошков в «Книге о скудости и богатстве» провозгласил искусство частью государственного стройства! По Ивану, выходило, что справедливость жизни можно создать через воспитание граждан, которое понималось как «художество», как чисто эстетическая проблема. Но ключом к такого рода человеческой эстетике Посошков (заодно с Петром) полагал гражданский устав, набор регламентов, «стройств», норм и буквиц поведения, строгое исполнение которых и приведет к красоте-справедливости.
Мыслилось: сделать жизнь учебником, языком эмблемат, чтение которого уже само по себе гарантирует идеальное общественное устройство. Дело за малым, сделать всех грамотными для жизни-чтения.
Оказавшись на этом семантическом околопетербургском острове, наш Аннибалов парк меньше всего относился к сфере садового ландшафта. Нет и еще раз нет. Парк был одной из многих репетиций гражданского поведения. Над ранжирами и фрунтами регулярных аллей и партеров витали парки и мойры, судьбы языческой державы, которая училась языку дирекции, стриженые деревья являли тем самым не красоту лип или тиса, а образец верноподданности. Парк Аннибала был одним из наглядных пособий петровской эпохи. Если сравнить его с языком, то в его азиатскую чащобу, писанную кириллицей, сомкнутой шеренгой вторгался гражданский штиль, пехота канцеляризмов. Конечно, они утяжелили слово, привили к стволу русской речи побеги косноязычия. Летний парк у Мойки описывался так: «Всякое зрение к себе восхищающий. Превеселой удивительной красоты исполненный вертоград, художественными водометами орошаемый, всякими иностранными древами насажденный, цветами изпечуренный, столпами драгокаменными прославленный».
На язык натягивали мундир и укладывали в футляр.
Всеобщая высокая гражданственность приравнивалась к расхожим урокам чистописания.
Летний парк-образец у Мойки был, по существу, грандиозным гарниром к печатному тексту, к типографской книжке, оправой для чтения. Парк создавался для читателя. У каждой скульптуры стоял столб с белой жестью, на ней были выбиты по-русски слова, например, басня Эзопа, и тут же ее толкование. Перед приходом гостей книги раскладывались в саду на скамейках.
Поведение становилось родом особого, гражданского чтения. Вот почему та же злосчастная елка, как таковая, отвергалась, она была не прочитана, пока ее не касалась двуручная коса и не превращала ее в ромб.
Спросим еще раз, настойчивей, а хорошо ли быть ромбом? Не слишком ли быстро мы отказали ромбу в чувстве счастья?
Ель, разумеется, молчит, но в ромбе-мундире оказались многие граждане молодого отечества. Мнения разделились. «Признаюсь, первое ощущение, когда я облачился, было весьма жутко, — писал один юнкер, лет пятьдесят спустя, когда фигурная стрижка ушла из садов, но пустила прочные корни в обществе, — я был страшно стянут в талье, а шею мою в высоком (на 4-х крючках) непомерно жестком воротнике душило, как в тесном собачьем ошейнике. Когда я указал на эти недостатки унтер-офицеру закройщику, то он мне отвечал, что это так по форме положено и должно быть, и повел меня к эскадронному командиру на осмотр». А вот, что писала другая рука спустя уже сто лет после смерти Петра Великого, в начале прошлого века: «Сильно билось сердце, когда я увидел его (гостя, юнкера уланского полка) со всеми шнурами и шнурочками, с саблей и в четвероугольном кивере, надетом немного набок и привязанном на шнурке. Он был лет семнадцати и небольшого роста. Утром я тайком оделся в его мундир, надел саблю и кивер и посмотрел в зеркало. Боже мой, как я казался себе хорош в синем куцем мундире с красными выпушками! А этишкеты, а помпон, а лядунка… что с ними в сравнении была камлотовая куртка, которую я носил дома, и желтые китайчатые штаны».