Гений вчерашнего дня: Рассказы
Шрифт:
«Что страшно одному — другого не пугает», — продолжал размышлять Игнат. На площади чернели головы с пиками вместо шей, галдели птицы, вырывая друг у друга мёртвые глаза, и перья, измазанные запёкшейся кровью, сыпались на булыжник.
Игнат всего с месяц как сменил рясу на кафтан. «Послужи государю твёрдой рукой», — перекрестил его на дорогу игумен с высохшим от молитв лицом. У предыдущего писаря нос скривили клещи усов, а взгляд был такой острый, что хоть перо очинивай. Но на масленицу, проверяя глазомер, он высчитал глотками бутыль медовухи и допустил пропуск в титулах царя. От страха у него выпали волосы, хмель выветрился, а тень встала дыбом. Но с бумаги букву не вырубишь. Тараща медяки глаз, он
Звали его Кондрат Черезобло.
Вслед ему полетели грамоты. Их под диктовку думного дьяка выводил Игнат. Красивым почерком, за который его взяли из монастыря.
Изо дня в день Игнат прислонял букву к букве, макая носом в чернильницу. Он всегда держал её под рукой, а перо за ухом. В его замурованной келье едва поместился стол, на котором, переплетая пламя косичкой, денно и нощно чадила свеча. Игнат сидел на высоком стуле, болтая ногами над земляным полом, заслонившись от мира кованой дверью и ворохом бумаги.
А за Кондратовой душой явился государев человек.
— Не сойти мне с этой половицы, — топнул он каблуком, оттопыривая карман, из которого глядела тьма, — пока здесь не окажутся его кости!
В королевской свите спрятали ухмылки:
— Но ваш подданный ссылается на нехватку чернил…
Оставалось расшибить лоб. Однако Москве упрямства не занимать, и посол гнул своё.
— Кондрашка умалил честь помазанника! — стучал он посохом, багровея, как рак. И пока анафемствовал, зашло солнце. — Впрочем, воля ваша, вам выбирать…
— А в чём же наша воля?
— Кол или виселица!
Ему отказали.
Боярин выломал под ногами половицу и, унеся с собой, сдержал слово.
Однако домой он вернулся с пустыми руками. И это ему не сошло. Звали посла Чихай-Расплюев, а указ о его ссылке написал Игнат Трепутень.
Была ранняя весна, Кондрат брёл по нерусскому лесу, разглаживая седые колтуны мокрым снегом, и сочинял стихотворение:
ЧУЖБИНА
Пел ветер, скрипели сосны, и воспоминания уносили его в Москву. А там икалось Игнату. Он запивал икоту квасом, корпел над челобитными и, причащаясь, видел отражённого в чаше змия. «Повинную голову и меч не сечёт», — искушал он беглецов аккуратными ижицами и ятями. От лжи у него шелушился нос, и он соскабливал кожу ногтем.
А после спускался в подвал — смотреть, как, выжимая рубахи, трудятся до седьмого пота палачи.
Иногда он получал в ответ сломанную пополам стрелу. И тогда понимал: ему не верят.
Игнат седел изнутри и, оседлав свой возраст, был лыс, как колено. «Не перебегай дорогу зайцу, чтобы чувствовать себя львом», — учил он. Однако его боялись. Величали по отчеству и ломали шапку перед его железной дверью.
Теперь у него всё было написано на лице. Но прочитать по нему было ничего нельзя. Когда же он невзначай проводил по лбу платком, там отпечатывалось: «Холопу — кнут, боярину — почёт!» И он торопливо прятал в карман свою мораль.
На пирах Игната превозносили до небес, а за спиной ему мылили верёвку. Он принимал это как должное. В своих ночных мыслях он доказывал, что прощать врагов — значит вовремя их предавать, и не опускал глаз, когда угодники на иконах заливались краской. «Памятники рукотворны, — приговаривал Игнат, отправляя в Сибирь завистников, — к славе каждый сам себя за уши тянет».
Раз
в келью явился татарский мирза Ага-Кара-Чун. На нём было столько крови, что пока он говорил, она стекала ручьями с рукавов.— Тебя же четвертовали… — удивился Игнат, вспомнив, как гудело лобное место: «Ну что, секир-башка, добунтовался!»
А теперь татарин стоял цел и невредим.
— И что? — в свою очередь удивился гость. — Разве можно, расчленив тело, разъять душу?
Взяв правую руку в левую, он почесал её об угол стола.
Игнат покосился на дверь: соглядатаев при дворе, как грязи.
— А вот скажи, Игнат, — отрубленная голова закачалась параллельно полу, — что ты ответишь не мне и не государю, а там, — мирза вздёрнул палец, — когда тебя спросят, зачем ты из слова извлекал корысть?
— Я служил царю твёрдой рукой, — начал писарь, возвышая голос, — и всякий, кто оскорбит святейшую особу…
— Эх, Игнат, Игнат… — усмехаясь, перебил татарин. — Гордыня говорит твоими устами! Я видел царства, в сравнении с которыми твоё — клочок земли. Я видел Чингисхана и Кира Великого, когда Железный Хромец сыпал груды черепов, я стоял рядом, я шёл за ордами Атиллы и полчищами Махмуда Завоевателя. Поверь, любой поступок — только грех другого поступка, их лестница не приводит ни в ад, ни в рай, она упирается в бесконечный тупик… — Татарин сложил конечности, как в коробку. — А ещё раньше я услышал голос: «Где брат твой?» — и ответил, что не сторож я брату своему. С тех пор меня обрекли бродить по свету и кричать человеку: «Проснись!..»
— Проснись! — тряс за плечо Игната думный дьяк. — Надо писать благодарственную — Ага-КараЧуна казнили…
В своём лесу Кондрат слыл книгочеем. «Очень важно не прочитать лишнего, — предостерегал он щебетавших по кустам соек. — Никакая книга не может стать Евангелием. Даже Евангелие». Он всё больше сгибался, уже касаясь мизинцами икр, так что издалека казалось, будто катится колесо. «Раньше мои пятки сверкали, как грудь молодицы, — разгоняя кровь, упирался он босыми ступнями в ежа, — а теперь они, как глаза вдовы…»
А Игнат продолжал бегать за собственным носом, наступая себе на пятки. «На родине и сухарь сладок, — соблазнял он, — на чужбине и мёд в рот не лезет…» Его прилагательные виляли хвостом, а от глаголов пахло кандалами. «Бескрылая муха не жужжит», — цедил он, когда вернувшиеся корчились на дыбе и глохли от собственного крика.
У слов двойное дно, они кричат, чтобы заглушить тишину.
Шли годы. Будущее входило в левое ухо и собиралось у правого виска, поэтому пророчества лгали, а сны сбывались лишь после смерти. Пропуская время, как нить сквозь игольное ушко, Игнат двигался, растопырив руки, и ловил всё, что в них плыло. Он уже переселился в дом с резным палисадом и целующимися голубями на воротах. В его саду пахло липой, а среди корней гнездились конуры, где цепные псы лаяли так, что у чертей лопались перепонки.
С женой Игнат был счастлив, а она с ним нет. С утра они находили общий язык, который к вечеру теряли. И каждый год у них рождались немые дети. «Это ничего, — отговаривался Игнат, — говорят на языке брани, на языке любви молчат». В приданное он взял имя Чихай-Расплюевых, между чётными и нечётными буквами вставлял себя и заедал кисели соловьиными язычками.
Но жизнь закусывает мёд перцем. Однажды на Игната напала хворь — в языке у него завелись кости, и он смолк, боясь, как бы тот не повернулся в ненужную сторону. К тому же у него ослабела рука, его гласные стали пускать петухов, а согласные трещали кузнечиками. И его отстранили от дел. Теперь он горбился у печи, ворочал кочергой угли и, как все старики, слушал упрёки детей. Обступая его вечерами, они, точно побитые псы, шевелили ушами, нарушали тишину молчанием и, говоря невысказанное, обиженно кривили губы.