Генри и Джун
Шрифт:
Мне кажется, я сказала Фреду, что не люблю Генри, когда мы сидели и молчали. Я сказала, что любила его видения, его галлюцинации. Генри несет в себе энергию секса, потока, проклятия, расширения, оживления, разрушения и зарождения страданий. Я восхищалась демоном, живущим в нем, несокрушимым идеалистом, мазохистом, нашедшим способ причинять боль самому себе, потому что он сам страдает от собственных предательств и жестокости. Меня умиляет униженность Генри перед моим домом. «Я знаю, что я грубый мужик и что я не знаю, как себя вести в таком доме, поэтому я бы должен презирать его, но я его люблю. Я люблю его красоту и нежность. В нем так тепло, что, когда я вхожу в него, то будто взлетаю».
А потом Хьюго отвозит меня на машине домой и говорит:
— Прошлой ночью я не спал и думал о том, что есть все-таки на свете любовь, которая больше и прекраснее
Он сказал это, потому что несколько дней болел, и мы не занимались любовью, а просто спали, обняв друг друга.
У меня было такое чувство, будто я вываливаюсь из хрупкой раковины, в которой до того сидела. Моя грудь стала полнее и потяжелела. Но мне не было грустно. Я думала: «Дорогой, сегодня я так богата, но ведь все это не только для меня, но и для тебя тоже. Сейчас я вру тебе каждый день, но послушай, я дарю тебе такие радости, которые могу подарить только я. Чем больше я забираю себе, тем огромнее моя любовь к тебе. Чем больше я буду отказывать себе, тем беднее я буду для тебя, мой любимый. И нет никакой трагедии, если ты сможешь последовать моему примеру и стать равным мне в этом. Есть, конечно, равенство и более очевидное. Например, вот такое: я люблю тебя и ради тебя отрекаюсь от всего мира, от жизни. Ты бы имел перед собой в этом случае безразличную монашку, испорченную требованиями, которым ты не можешь соответствовать и которые тебя просто убили бы. Но посмотри на меня сегодня. Мы вместе едем в машине домой. Я узнала, что такое удовольствие. Но я не исключаю тебя из своей жизни. Войди в мое распростертое тело и насладись его вкусом. Я несу жизнь, и ты это знаешь. Ты не можешь видеть меня обнаженной и не желать при этом. Моя плоть кажется тебе невинной, находящейся в твоем распоряжении. Ты мог бы целовать меня туда, куда Генри кусал меня, и находить в этом удовольствие. Наша любовь неизменна. Только знание могло бы тебя обидеть. Возможно, я демон, если могу переходить из объятий Генри в твои, но буквальная верность для меня не имеет смысла. Я не могу жить только ради нее. Если в чем-то и заключен трагизм, так это в том, что мы должны жить вместе, а ты не можешь постичь того, что тебе надо было бы знать: между нами необходимы тайны, ты должен знать только то, что я хочу тебе сказать, на моем теле не должно и не может остаться следа того, что я пережила. Но ложь — это тоже жизнь, такая ложь, к которой прибегаю я».
Присутствие Фреда давит на меня, как будто я собственными глазами вижу, как проникаю в те сферы, которые не признаю. С Фредом я могла бы пережить что-то очень возвышенное и интересное. Но я не хочу жить сама с собой. И все-таки я не деформирую свою истинную природу, а лишь провозглашаю чувственность, уже существующую во мне. Генри ответил на мою силу, на которую раньше ни у кого не находилось ответного чувства. Его сексуальная сила и активность находятся в согласии с моей. Когда я занялась танцами, уже тогда желала некоего Генри. И этого самого незнакомого Генри я ошибочно искала в Джоне.
Мои мысли, как резинка, растянулись до предела. С Генри никто не разговаривает о сути вещей. Он не протяжный и медлительный Пруст. Он всегда в движении. Он живет, подчиняясь порывам. Как раз эти порывы мне в Генри и нравятся. После очередного порыва я могу целый день сидеть, медленно направляя свою лодку по реке чувств, которые он так расточительно раздает.
Эдуардо говорит, что я никогда полностью никому себя не отдавала, но, когда я думаю о том, как подчиняюсь благородству и совершенству Хьюго, чувственности Генри, красоте Эдуардо, эта мысль кажется мне просто абсурдной и невозможной. Вчера вечером на концерте я стояла перед Эдуардо, словно окаменев. Он научился не улыбаться, и мне тоже стоит этому научиться. Меня привлекает только цвет его кожи. В ней золотистая бледность испанца с каким-то северным оттенком, под загаром угадывается розовая кожа. И еще цвет его глаз — изменчиво-зеленый, невыносимо холодный. Его рот и ноздри как будто что-то обещают. Но у меня снова возникает чувство, будто мы с Эдуардо идем по миру, склонив друг к другу головы. Они встречаются и бьются друг о друга. И больше ничего. Мне нравится его ум, проникающий внутрь себя, аналитический. Кажется, у Эдуардо нет воли, потому что он подчиняется своему подсознанию и, как и Лоуренс, никогда не может объяснить почему.
Генри заметил то, чего не заметили бы ни Хьюго, ни Эдуардо. Лежа в постели, он сказал:
— Ты все время принимаешь какие-то почти восточные позы.
Когда он занимается со мной любовью, всегда требует от меня сильных слов, а я не могу сказать их ему. Я не могу рассказать, что чувствую. Он учит меня новым позам, движениям, новым вариациям, учит меня
продлевать удовольствие.На днях Эдуардо спросил меня, не хочу ли я попробовать вести себя, как Джун: удариться в полное отрицание всяческих мелочей, лгать (главным образом самой себе), изменить собственную сущность, чтобы устранить все помехи — вроде неспособности на жестокость. Вчера, находясь на самой вершине чувственного наслаждения, я не могла кусать Генри так, как он того хотел.
Эдуардо пугает мой дневник. Он боится его, как некоего свидетельства обвинения. Я не смогла бы сама это понять. Эдуардо признался своему психоаналитику.
Я понимаю все, что переживаю, особенно сны, видения. А еще, оставляя за скобками ложь, я все время ощущаю острую необходимость все приукрашивать. Поэтому и не записываю сны. Так что мой дневник — тоже ложь. То, что оставлено за пределами дневника, оставлено и за пределами моего разума. В тот момент, когда я пишу, я охочусь за красотой. А все остальное живет вне дневника и вне моего тела. Мне бы хотелось вернуться и подобрать все, что я растеряла. Например, ужасающую божественную доверчивость Хьюго. Я думаю о том, что в таком случае он сумел бы заметить. Например, то, что когда я, придя от Генри, разделась, чтобы принять ванну, на моем нижнем белье были пятна, а на носовом платке — стертая губная помада. Он мог бы изумиться, услышав от меня: «Может, попытаешься кончить дважды?» (Так может Генри.) У него могли бы вызвать недоумение моя чрезмерная усталость, темные круги под глазами.
Я хранила свой дневник в потайном месте, но очень часто делала в нем записи, сидя в ногах у Хьюго, а он даже не попытался прочитать что-нибудь через мое плечо. Когда Эдуардо заставил Хьюго лечь, закрыть глаза и прислушаться к словам «любовь», «кошка», «снег», «ревность», его реакция была удивительно медленной и неопределенной. Только слово «ревность» вызвало мгновенную ответную реакцию. Кажется, как будто он не хочет, сознательно не хочет ни на чем заострять внимание, не хочет ничего понимать. Это хорошо. В нем говорит инстинкт самозащиты. Это основа той странной свободы, которую он мне предоставил вместо свирепой ревности. Он ничего не хочет видеть. Все это вызывает у меня такую жалость, что временами я просто схожу с ума. Мне бы хотелось, чтобы Хьюго наказал меня, избил, запер. Это принесло бы мне облегчение.
Я отправляюсь на встречу с доктором Алленди, чтобы поговорить с ним об Эдуардо. Я вижу перед собой красивого здорового мужчину с ясными глазами провидца. Я все время настороже, боюсь услышать от него что-нибудь общепринятое, сухое, словно составленное по формулам. Я хочу, чтобы он сказал что-нибудь в этом роде, потому что, сделай он так, станет еще одним мужчиной, на которого нельзя положиться, и мне придется и дальше защищать себя самостоятельно, в одиночку.
Сначала я рассказала об Эдуардо и о том, как он набрался новых сил. Алленди обрадовало, что я заметила эту разницу. Но тут мы подошли к самому трудному.
— Вы знали, — спросил Алленди, — что были самой важной женщиной в его жизни? Вы были для Эдуардо наваждением. Вы — его идеал. Он видел в вас мать, сестру и недосягаемую женщину. Победить вас означало для него победить себя самого, свои неврозы.
— Да, я знаю. И хочу, чтобы он выздоровел. Я не хочу лишать Эдуардо неродившейся уверенности в себе, сказав, что не люблю его чувственной любовью.
— А как вы его любите?
— Я всегда была ему очень предана, я и сейчас предана ему, но чувственно я его не люблю. Есть другой мужчина, с более развитыми животными инстинктами, именно он крепко держит меня.
Я немного рассказываю ему о Генри. Он удивлен, что я так подразделяю свою любовь. Спрашивает, какие чувства я на самом деле испытывала с Эдуардо.
— Я была совершенно пассивна, — отвечаю я. — И не получала никакого удовольствия. Боюсь, что он это понял и во всем винил себя. Так будет хуже всего, хуже, чем даже если я сейчас скажу ему, что люблю Генри и не могу любить его. Мне будет казаться, что я допустила их соперничество и только потом оставила Эдуардо. Мне это представляется опасным. Скажите, — спрашиваю я, смеясь, — а мужчины знают, доставляют они женщине удовольствие или нет?
Доктор Алленди тоже смеется.
— Восемьдесят процентов никогда не знают, — отвечает он. — Некоторых это волнует, но остальные тщеславны и потому хотят верить, что им это удается, даже если до конца в этом не уверены.
Я вспомнила вопрос Генри, который он мне задал в гостинице: «Я тебя удовлетворяю?»
Снова спрашиваю Алленди:
— Чем продолжать эту сексуальную комедию, не лучше ли сказать ему, что я больна, страдаю неврозами, что со мной что-то не так?