Генри и Катон
Шрифт:
Генри стоял в бальном зале. Время было после пятичасового чая. Генри не принимал участия в чаепитии, но уловил тот особый запах гренков и застонал. В зале с пыльным и ненатертым паркетом, положенным еще дедом Генри, не было никакой мебели, кроме кучи кресел в углу. Все они, как увидел Генри, были сломаны и выброшены сюда, а возможно, ожидали реставрации: старые гнутые с обвисшей обивкой, сиденья которых валялись рядом на полу, трехногие кресла с прямой спинкой, накренившиеся под нелепым углом. Натура для гравюр Бекмана. Кресла-калеки. Огромный зал. Кошмар. Генри содрогнулся. Когда он был маленьким, отец, осердясь, втолкнул его однажды вечером в зал и запер дверь. Плачущий Генри носился по пустому помещению, как истеричная муха, эта солнечная пустыня была страшней любого темного чулана.
Он подошел к высокому окну, выходящему на север, и посмотрел поверх террасы и лужайки на ели и опушку березняка. Тускло светило солнце. Нарциссы окончательно сошли. Уже два дня стояла сухая погода. Беллами на желтой газонокосилке
За завтраком Генри выпил чашку кофе и уклонился от пятичасового чая, но в остальном смирился с домашними обычаями: колокольчиком, в который звонила Рода, вежливым обменом фразами за столом, на удивление скудной и экономной едой при том, что сервировался стол как встарь — по всем канонам. Что подумал бы отец? По вечерам все собирались в библиотеке и смотрели телевизор. Генри рано уходил спать. Не видно было причин, почему бы этому распорядку не продолжаться вечно. Генри сидел у себя в спальне и задыхался от всего этого. Наверху в старом крыле было сдержанно, скромно, довольно холодно; белые полотенца, белая туалетная бумага, мыло «Перс». Он исследовал спальню, выдвинул все ящики. Он вернулся практически в том, в чем сбежал в Америку. Вся его старая одежда была здесь, заботливо развешенная в платяном шкафу на плечики, сложенная в ящики комода, пахнущая нафталинными шариками. Музей Генри. Его мавзолей. Сохранились даже старые метки, длинные ленты с его именем, вышитым красными нитками на рубашках и носках. Генри Блэр Маршалсон. Генри Блэр Маршалсон. Генри Блэр Маршалсон. Все это было важно, хотя и безлично, как археологические свидетельства. Ни бумаг не сохранилось, ни писем. Сам уничтожил? Ни книг. Или они думали, что он никогда не вернется? Комната была прежней, ожидающей Генри, который, конечно, никогда не вернется, которого больше не существует.
Через два дня после посещения Катона Генри снова поехал в город, забрал «вольво» и обратно вернулся по шоссе. Это оказалось на удивление быстро и легко. В молодости поездка в Лондон была целым предприятием. Теперь желтый «вольво» стоял в просторном гараже, переделанном из конюшни, рядом с материнским «остином» и «дженсеном» Сэнди. «Феррари» Сэнди погиб вместе с ним в автокатастрофе, о которой Герда рассказала Генри лишь необходимую малость. Это была банальная, бессмысленная дорожная авария. Генри не стал расспрашивать о подробностях. Осматривая гараж, он обнаружил в отдельном боксе старую «эру», за которой Сэнди явно с любовью ухаживал со времен ее дебюта на гонках на автодроме Бруклендз. Он уже говорил с Меррименом о том, чтобы продать машины Сэнди. Генри не был автомобильным фетишистом. Он обратил внимание, что материнский «остин» не выводили из гаража со времени его приезда. Или мать обычно все время сидит дома? Или она выжидает, что он будет делать? Станет помещиком? Уедет?
Генри был очень рад, что повидал Катона. Он и не знал, насколько необходимо ему было поговорить с человеком, своим ровесником и англичанином. Катон вернул ему чувство себя и безболезненной связи с прошлым. Что ж, он в свои тридцать два года обречен прийти ни к чему иному, кроме еще не явного саморазрушения? Встреча с Катоном дала ему слабый намек на выход. Сам Генри мог быть ничем, но его деньги были кое-что, и вера была кое-что, пусть даже не его собственная. Катон Форбс как священник казался смехотворным. Но человек в черной сутане, обретающийся в заброшенном доме, тронул Генри и произвел на него впечатление. Жизнь, полная лишений, была по-своему прекрасна. От нее веяло святостью. И даже если все ограничивалось живописностью нищеты, это был знак, а не знак ли он искал? Христианство мало привлекало Генри, но он и Белла попробовали, вопреки презрительному отношению к этому Расселла, калифорнийский буддизм. Попытки медитировать продолжались недолго, однако Генри получил новое представление о религии, о ее истинности, которое оставалось чисто абстрактным, поскольку он не знал, какое найти ему применение, но которое теперь образовало врата, сквозь которые Катон Форбс мог более глубоко вновь войти в его жизнь.
Тем утром Генри получил письма от Расселла и Беллы. Письмо Беллы было длинным: «Дорогой, мы скучаем по тебе… не исчезай по-английски… ты так часто повторял, что ненавидишь тамошние порядки… и сейчас не поддавайся… Скорей возвращайся домой, ладно?» Рассел был немногословен: «Привет, парень, надеюсь, у тебя все о'кей.
Пиши. Расс». Отвечать им у Генри не было желания, но, комкая письма, он почувствовал, что ему больше не хватает Расса, чем Беллы. Не остались ли он подлинный, его нравственная сущность и его единственная надежда на спасение там, в маленьком, лишенном зелени Сперритоне с его домиками, обшитыми вагонкой, палимом luxperpetua [25] прерий и великого американского Среднего Запада, и великой американской добродетелью? И если остались, не должен ли он в один прекрасный день в скором будущем вернуться, чтобы остаться там навсегда? Да и сомневался ли он вообще, что вернется? Какая безумная надежда неизвестно на что погнала его в Англию?25
Вечный свет (лат.).
Он разговаривал с матерью, но нормального разговора не получалось. Она много расспрашивала его о Сперритоне, и он отвечал скупыми фразами, изображая его тоскливейшим местом. Да, городок был тосклив, отменно тосклив, но не настолько бессмысленно однообразен, каким рисовал его Генри.
— Нравилась тебе твоя работа?
— Не очень.
— Делал вылазки за город?
— Там нет загорода в нашем понимании, и никто не делает никаких вылазок.
Естественно, эти вопросы не были тем, чем казались, Герда едва слушала его ответы, а он — ее вопросы. За всеми ее словами стояло: «Ты нужен мне. Я хочу узнать тебя. Я могу быть терпеливой». А за его: «Почему сейчас ты делаешь вид, что тебя это интересует? Прежде ты не желала знать ни о том, чем я занимаюсь, ни о том, что я собой представляю, ты даже ни разу не приехала в Сперритон. Теперь слишком поздно». На что она отвечала: «Не поздно, нет, нет».
— Ты ладил со своими студентами?
— Не слишком.
— Подружился с кем-нибудь?
— Да, с одной супружеской парой.
А порой Генри казалось, что дом тоже ищет его расположения в той же бесплодной, неумелой и, в конце концов, довольно самодовольной манере, говоря: «Вот же я, добро пожаловать домой, я твой». На что Генри отвечал: «Когда я хотел тебя, ты был не моим, когда ты был нужен мне, ты отверг меня. Почему теперь я должен любить тебя?» Генри заметил, что мать потихоньку убрала из гостиной фотографию Сэнди в серебряной рамке.
Люций по-прежнему был любезен, даже подобострастен, и Генри относился к нему как к бедному домашнему учителю. Какова его настоящая роль в доме, Генри было неясно, и он не обращал бы на него внимания, если бы Люций, из страха перед Генри, не мозолил бы ему глаза, что явно раздражало Герду. Люций считал своим долгом задавать умные вопросы о литературе, об американской политике, норовя устроить нечто вроде ученого мужского t^ete-`a-t^ete,чтобы развлечь Генри. Он засиживался с Генри за кларетом (когда таковой подавали), если Генри и Герда позволяли. Генри он был безразличен. С Люцием он разберется позже. Пока же тот должен был просто сам, насколько хватало смелости, лавировать между двумя непредсказуемыми смертельными пропастями. Меж тем Генри оставлял его в неопределенности. Люций хотел выяснить, что Генри намерен делать. Но Генри не намеревался что-то делать. Генри ждал. Он ждал в мучительной уверенности, что что-то произойдет.
Глядя на мать, которая вдалеке от дома косила желтой косилкой, Генри решил, что сейчас подходящий момент для того, что Герда с видимым страданием попросила его сделать и что он до сих пор откладывал: разобрать вещи в комнате Сэнди. У Герды просто-напросто не было сил зайти в комнату. Кроме того, она, видимо, чувствовала, что будет уместно, даже полезно для Генри, наследника, заняться бумагами Сэнди. Мерримен, когда Генри снова увиделся с ним, был того же мнения. Генри выбежал из бального зала, промчался вверх по черной лестнице наверх, поймав на себе взгляд птичьеголовой Роды, сидевшей в кухне с журналом в руках. Потом по коридору мимо галереи к двери комнаты Сэнди напротив двери в материнскую комнату в западном крыле дома. Оглянулся с виноватым видом, тихо повернул ручку и вошел.
Без всяких на то оснований, как он это понял сейчас, Генри ожидал увидеть комнату чисто прибранную, уже превращенную в музей Сэнди, где все вещи аккуратно сложены или убраны и пересыпаны нафталином. Но то, что предстало перед ним, было обычной комнатой, которая еще только подозревала, что ее хозяина нет в живых. Как будто тот, ради которого она жила и дышала, конечно же, все еще где-то тут, прячется за шкафом, за ставней и вот-вот появится. Комната оставалась в точности такой, какой была тем утром, когда Сэнди встал, побрился, оделся, позавтракал, вывел машину из гаража и отправился в Лондон. Еще не выветрился слабый запах трубочного табака. Шторы небрежно задернуты, так что в комнате было полутемно. Большой письменный стол с убирающейся крышкой был открыт и завален бумагами. На обычном столе лежали развернутая газета, две трубки и очки. Значит, Сэнди пользовался очками. На полу валялись несколько галстуков и полотенце. На зеркале над раковиной виднелся след от помазка. Постель не убрана, на подушке бутылка для горячей воды. Генри машинально раздернул шторы, отнес бутылку к раковине, отвинтил крышку и вылил воду. При виде белой раковины и льющейся воды его затошнило.