Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 6-7
Шрифт:
— Хорошо, зайду, — отвечал Завиловский, который был на все согласен в ту минуту.
— Вот какой вы добрый, уступчивый! И с кузиной своей Еленой познакомитесь. Смотрите только, не влюбитесь — тоже барышня очень томная.
— Это мне не грозит, — засмеялся Завиловский.
— Говорят, она в Плошовского была влюблена, в того, который застрелился, и теперь вечный траур по нем носит в сердце. Когда вы к ним пойдете?
— Завтра, послезавтра… Когда вам будет угодно.
— Они, видите ли, уезжают скоро. Лето ведь не за горами. А вы куда летом собираетесь?
— Не знаю. А вы?
— Мы еще не решили, — услышав вопрос Завиловского, поспешила ответить панна Кастелли, которая тем временем вернулась и сидела неподалеку с Основским.
— Мы собирались в Шевенинген, — продолжала пани
«Какое это ко мне имеет отношение?» — подумал Завиловский.
— Его огорчало, что у нас сына нет, — продолжала пани Бронич. — То есть был, но я выкинула… — В голосе ее послышались слезы. — Мы его положили в спирт и долго хранили так… Ах, грустно вспоминать! Муж так печалился, что пресечется род Рю… Но довольно об этом! В конце концов он полюбил Линетку, как родную дочь, — она ведь ближайшая наша родственница, все, что после нас останется, к ней перейдет. Может, поэтому у нее столько кавалеров… Хотя при ее красоте это неудивительно. Но если б вы знали, какое это мученье и для нее, и для меня! В Ницце два года назад один португалец, граф Жоао Колимасао из рода Алькантаров, так совсем голову из-за нее потерял, просто до смешного. А в прошлом году в Остенде грек один… Сын банкира из Марселя, миллионер… Забыла его фамилию. Линетка, как фамилия того грека, ну, миллионера, помнишь…
— Тетя! — промолвила Линета с видимым неудовольствием.
Но «тетя» уже не могла остановиться, как паровоз на полном ходу.
— А, вспомнила! — сказала она. — Канафаропулос, секретарь французского посольства в Брюсселе.
Линета встала и пошла к Анете, которая разговаривала за обеденным столом с Плавицким.
— Рассерчала девочка… — провожая ее взглядом, пробормотала тетушка. — Не любит, когда о ее победах говорят, а я не могу удержаться! Меня-то можно понять, правда ведь? Посмотрите, стройная, высокая какая! Вытянулась девочка! Недаром ее Анетка то Лианкой, то Тростинкой называет, и впрямь на тростиночку похожа! Что удивительного, если все на нее оборачиваются. Я еще вам не рассказывала об Уфинском. Это наш близкий друг. Покойный муж очень его любил. Не слышали о пане Уфинском? Тот самый, который так искусно силуэты из бумаги вырезает. Его знают во всем мире. Затрудняюсь даже сказать, при каких только дворах он не вырезывал силуэтов, последний раз — принца Уэльского. Был еще венгр один…
Основский, сидевший рядом и забавлявшийся от нечего делать брелоком в виде карандашика, не выдержал.
— Еще парочку таких, и настоящий бал-маскарад получится, дорогая тетушка!
— Вот именно, вот именно! — подхватила та. — Я их только потому упоминаю, что Линетка отвергла всех до одного. Она у нас страшная патриотка! Вы и понятия не имеете, какая патриотка!
— И слава богу, — откликнулся Завиловский.
И встал, чтобы откланяться. Прощаясь с Линетой, он задержал ее руку в своей, и она ответила ему долгим пожатием.
— До завтра! — сказал он, глядя ей в глаза.
— До завтра… после пана Коповского. Про стихи не забудете?..
— Не забуду… ни за что не забуду, — ответил он взволнованно.
От Основских вышли они вместе с Плавицким, и когда оказались на улице, старик ударил его легонько по плечу и, приостановясь, сказал:
— Известно ли вам, молодой человек, что я скоро буду дедушкой?
— Известно, — отвечал Завиловский.
— Да, да! — повторил Плавицкий, блаженно улыбаясь. — А все-таки, доложу я вам: нет на свете ничего соблазнительней молодой замужней женщины!.. М-м-м… — И, восторженно поцеловав сложенные щепотью пальцы, он похлопал его по плечу и удалился. Издали еще раз донесся его слегка дребезжащий голос: «Нет ничего
соблазнительней…»Остальное заглушил уличный шум.
ГЛАВА XLV
С тех пор Завиловский стал каждый день бывать у тетушки Бронич. Иногда он заставал там Коповского. Портрет «Антиноя» в последнее время подвигался туго. Он не удовлетворял Линету, которая говорила, что не может никак схватить выражение, оно не такое, как надо, — словом, придется еще потрудиться. С Завиловским же сразу пошло быстрее.
— У Коповского такое лицо, что достаточно одного неверного штриха, не там положенной тени — и все пропало, — сказала она как-то. — А у пана Завиловского главное — сам характер передать.
Оба остались довольны. Коповский заявил даже, что не его, мол, вина, если таким его господь бог сотворил. Тетушка Бронич передавала потом слова Линеты по этому поводу: «Господь бог сотворил, сын божий грехи искупил, да дух святой не просветил». Этот приговор над беднягой Коповским обошел всю Варшаву.
Завиловский относился к нему с симпатией. Поняв после нескольких встреч, что Коповский безнадежно глуп, он и не помышлял ревновать его к Линете. Глазу же он являл приятное зрелище. Дамы тоже ему симпатизировали, хотя часто позволяли себе над ним подшучивать, точно играя, перебрасываясь им, как мячиком, друг с дружкой. Несмотря на глупость, Коповский не был ни мрачен, ни подозрителен. Нрав он имел покладистый, а улыбался так просто обворожительно, о чем, вероятно, знал, так как предпочитал улыбаться, а не хмуриться. Манеры у него были безукоризненные, держать себя в обществе он умел, одевался всегда по последней моде, в каковом отношении вполне мог служить образцом для Завиловского.
Часто ставил он вопросы несуразные, донельзя потешавшие молодых женщин. Однажды, когда тетушка Бронич распространялась о поэтическом вдохновении, поинтересовался у Завиловского: «А что для этого нужно?» Тот даже растерялся, затрудняясь ответить.
— Вы когда-нибудь писали стихи? — спросила его в другой раз Анета. — Попробуйте придумать рифму!
Коповский попросил отсрочки до завтра. Но назавтра или забыл о своем обещании, или не мог подыскать, а дамы оказались столь тактичны, что не напомнили. Созерцать его было им приятней, чем огорчать.
Весна между тем подходила к концу, приближался сезон скачек. И Основский предложил Завиловскому на все время скачек место в их экипаже. Завиловский сидел напротив Линеты и от души ею восхищался. В светлом платье и светлой шляпке, с улыбающимися черными глазами и спокойным, зарумянившимся на воздухе лицом, она казалась самой весной, ангелом небесным. Дома он сердцем, мыслями и воображением продолжал оставаться с ней. Привыкнуть к жизни, какую они вели, он не мог, чувствуя себя неловко в обществе молодых людей, обступавших экипаж, чтобы полюбезничать; но за все вознаграждало присутствие Линеты. Упоенный погожими солнечными днями, дуновением вольного теплого ветра, близостью молодой девушки, к которой он успел привязаться. Завиловский ощутил себя молодым и сильным. В лице его и в самом деле стало проглядывать нечто орлиное. А порой казалось ему, будто он неумолимый колокол, который звенит и звенит, возвещая о радости жизни, любви и счастья, сзывая на великое празднество жизнелюбия. Он много и легко писал, и в стихах его чудились словно бодрящий запах свежевспаханной земли, буйство молодой листвы, шум птичьих крыльев над пашней, необозримый простор полей и лугов. Он обрел уверенность в себе, перестав стыдиться своего ремесла перед посторонними, ибо знал: в нем есть, таится нечто, достойное быть возложенным к стопам любимой.
Поланецкий, который, несмотря на весь свой практицизм, был страстным любителем лошадей и завсегдатаем скачек, все это время видел Завиловского в обществе Основских и Линеты. Видел, с каким обожанием смотрит он на девушку, и стал как-то в конторе поддразнивать его, говоря, что он влюблен.
— Не я, а глаза мои! — отвечал Завиловский. — Но Основские скоро уедут, пани Бронич тоже, и все рассеется, как сон.
Но он говорил неправду, сам не веря, что это сон, который рассеется. Напротив, он чувствовал: для него началась новая жизнь, которую отъезд Линеты может вдребезги разбить.