Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В рассказе «Трость Бирона» сомкнулись несколько векторов творчества Георгия Иванова. Прежде всего, знание русской истории, затем особенный интерес к петербургскому мифу и еще любовь к художественной старине, а также внимание ко всему загадочному, граничащему с метафизикой. Все эти предрасположенности сказались и в стихах и в прозе не только петербургского периода, но и в дальнейшем.

Свои рассказы того же времени — «Монастырская липа», «Князь Карабах», «Остров надежды» — Георгий Иванов отдавал в «Лукоморье». Написанная, казалось бы, начинающим прозаиком «Монастырская липа» удивляет художественной зрелостью. Превосходный язык, выверенный и выдержанный стиль, продуманная композиция. Действие происходит в эпоху Николая I. Письма главного героя мастерски стилизованы под эпистолярную речь пушкинского времени. Стилизация вообще распространенный прием в прозе тех лет, но в «Монастырской липе» угадывается ее конкретный источник. Это Борис Садовской, его проза, личное с ним знакомство. Грустный

и загадочный «Остров надежды» — итог опыта Г. Иванова-прозаика. По крайней мере, пятилетнего опыта.

СЕМНАДЦАТЫЙ ГОД

Какие близились времена, он не мог бы определить. Как, впрочем, и почти каждый. События подсказывали, что в общественной жизни теперь все катится под откос, но он не слишком доверял тогда своей интуиции. Еще и года не прошло с того времени, когда он сочинял оптимистические строфы для «Лукоморья»:

Русь родная, выращивай нивы – Не устанут твои сыновья. Будет вольною, звонкой, счастливой И победною песня твоя. Ведь не даром вся слава Господня В каждом шорохе леса слышна, Ведь не даром сошла к нам сегодня Золотая, как солнце, весна.

Теперь в самом воздухе чувствовалась не золотая весна, а тревога. На поверхности все было довольно понятно: надоевшая война, дурные вести с фронта, предательство в высших сферах власти. Но глубинную причину тревожных настроений никто в его окружении назвать бы не мог. Город наполнили дезертиры, хулиганы, мрачные слухи, смутные ожидания. И в самом деле, все чего-то ждали. Но чего?

Убийцу Григория Распутина, князя Феликса Юсупова, Георгий Иванов встречал в казенной квартире царского егермейстера Маламы. Князь был высокий, видный, ладный. Рассказывали, что он предложил Распутину посмотреть редкое древнее распятие. Распутин преклонился перед распятием, и в тот момент князь выстрелил. Убийство было предательским, без последствий оно не должно было остаться. Иудин грех…

Те, с кем Георгий Иванов виделся в многолюдном, но все-таки узком литературном кругу, чувствовали примерно то же, что он: с каждым днем все ближе подползало что-то неотвратимое. Возможно, о сути дела ведали несколько политиков, но подобные сведения в газеты не просачивались. Он читал «Русскую волю», большую питерскую газету, издававшуюся «с американским размахом». Сам публиковал в ней статьи о поэтах.

Первый номер «Русской воли» вышел 15 декабря 1916 года. Платформа была определена в редакционной статье: «"Русская воля" — орган реального мировоззрения, выраженного во внепартийной прогрессивно-демократической программе, стоя на почве которой газета сумеет прямо и твердо взглянуть в глаза русской действительности, не обольщаясь розовыми утопиями, не впадая в унылый пессимистический скептицизм».

Литературным отделом руководил Леонид Андреев. Он принимал авторов в просторном кабинете, уставленном громоздкой мебелью. Сотрудничали с газетой писатели Амфитеатров, Немирович-Данченко, Муйжель, Кузмин. «Очевидно, по принципу "у нас на все стили хватит" приглашения сотрудничать в "Русской воле" удостоился и я. Леонид Андреев заявил мне: "Пишите что и как хотите, мы вас не стесняем"… С высоты своего казавшегося мне тогда наивысшим в мире звания сотрудника "Аполлона", заместителя Гумилёва я от души презирал тогда… всероссийскую славу Леонида Андреева. Сотрудником "Русской воли" (по совету того же Гумилёва) я, впрочем, остался», — вспоминал Г.Иванов.

Через несколько дней после приглашения к сотрудничеству Георгий Иванов отдал в редакцию статью «Жертва Пушкина», написанную к 80-летию со дня смерти поэта. Его взгляд на Пушкина не что иное, как круг представлений о том, какой должна быть поэзия и каким должен стать поэт: «В противоречиях отравленной жизни и ясной лирики – разгадка магической силы Пушкина… Поэзия Пушкина есть жизнь, преодоленная искусством!.. Сквозь дым и пламя убийственных тревог жизни он видел мир ясно и просто, как видят дети… Поэт должен жить всей жизнью своего времени… Он равно далек и от холодного творчества искусства для искусства, и от буйных выкриков музы, неистово бьющей себя в грудь… Русская поэзия, не опираясь на Пушкина, не могла бы гармонично развиваться… Творческий облик Пушкина никогда не перестанет быть символом поэта… В ясную лирику претворялась жизнь и любовь, чистейшим, неугасимым идеалом творческой обреченности стала смерть».

Обращают на себя внимание слова о «творческой обреченности». Вряд ли они случайны, хотя сказаны тогда, когда в его собственных стихах мы не найдем ни одной строки об этом, но в его лирике эмигрантского периода

мотив о творческой обреченности один из ведущих.

То смутное и тревожное, что уже несколько месяцев неуклонно приближалось, проявилось совсем неожиданным образом. 27 февраля, в понедельник, как известно, день тяжелый, в Петрограде началась всеобщая забастовка, стремительно переросшая в вооруженное восстание против династии и правительства. 2 марта царь отрекся от престола.

Несмотря на внезапный мороз, весь город высыпал на улицы. Переворот затеяла Дума, а кругом говорили разное: одни — революция, другие — бунт. Передавали слух, что царь уехал на станцию Дно и хихикали (шутка набила оскомину), дескать, «Романовы ушли на дно». На улицах стояли кучками, к ним присоединялись прохожие, кучки росли, превращались в толпу. Из трактира слышался хриплый граммофон с вездесущей «Китаяночкой». Срывали с вывесок императорские гербы и хамски гоготали.

Чем ближе подходил он к Литейному, тем гуще кишела толпа. «На Невском слышалась "Марсельеза", мелькали флаги, с грузовиков разбрасывались летучки, и лица людей сияли одинаково бессмысленной, делавшей их похожим одно на другое, радостью», — описывает Георгий Иване» февральские события в романе «Третий Рим». От окружающего исходило ощущение нереальности. Через много лет он вспоминал свои «прогулки» по революционной столице:

В громе ваших барабанов Я сторонкой проходил — В стадо золотых баранов Не попал. Не угодил.

(«В громе ваших барабанов…»)

В марте на стенах домов появились большевистские воззвания, отпечатанные на розоватой бумаге. В апреле заговорили о Ленине, о его выступлениях с балкона особняка балерины Кшесинской, в прошлом любовницы Николая II. Георгий Иванов написал стихи во славу Февральской революции:

Слава мученикам свободы, Слава первым поднявшим знамя, Знамя то, что широко веет Над Россией освобожденной: Светло-алое знамя чести. Пропоем же вечную память Тем, кто нашу свободу начал, Кто своею горячей кровью. Оросил снега вековые…

Это единственный известный отклик в стихах монархиста Г. Иванова на февральские события. Вообще поначалу большая часть творческой интеллигенции горячо приветствовала Февральскую революцию, как горячо потом проклинала последовавшую за ней Октябрьскую.

О своем монархизме Георгий Иванов часто говорил в эмиграции, а в те дни падение монархии называл освобождением России. Может быть, откликов на февральские события было больше. Годы спустя он полемизировал с известным в русском зарубежье литературоведом Глебом Струве, который писал об Осипе Мандельштаме: «Нет у Мандельштама непосредственных откликов на события 1917 года». — «Есть, есть и даже довольно в большом количестве, — возражал Георгий Иванов. — Только искать их надо не в "Аполлоне", а во второстепенных еженедельниках и газетах того времени. Очень непосредственные отклики, хотя и довольно посредственные».

Возможно, это признание в чем-то автобиографическое. В молодые годы в нем могли благополучно уживаться обе крайности: чистое искусство и параллельно с ним какой-нибудь актуальный отклик, специально написанный для популяр­ного еженедельника — «непосредственный, хотя и довольно посредственный». Но кредо его как художника следует искать в стихах, которые вошли в лучший петербургский сборник «Сады».

Я разлюбил взыскующую землю, Ручьев не слышу и ветрам не внемлю, А если любы сердцу моему, Так те шелка, что продают в Крыму. В них розаны, и ягоды, и зори Сквозь пленное просвечивают море. Вот, легкие, летят из рук, шурша, И пленная внимает им душа. И, прелестью воздушною томима, Всему чужда, всего стремится мимо…
Поделиться с друзьями: