Георгий Иванов
Шрифт:
(«Я слушал музыку, не понимая…»)
С воспоминаниями, ведущими за пределы обычной человеческой памяти, связана у Г. Иванова и ретроспективная тема — тема старины. Многие, начиная с Гумилёва и до наших современников, говорили о зависимости молодого Георгия Иванова от Михаила Кузмина. Это верно, но это частность, эпизод. Столь же, если не больше, повлиял на молодого поэта искусствовед Николай Врангель (брат главнокомандующего П. Н. Врангеля). Его, а не Кузмина Георгий Иванов называл «ментором своей юности», «очень дорогим и близким другом». Николай Николаевич Врангель разыскал множество остававшихся неизвестными стихотворений второстепенных поэтов XVIII столетия, что-то исправил, присочинил, стилизовал и издал свою мистификацию — антологию старинной любовной лирики. В
В книге нет случайных строк, случайное осталось за оградой «Садов». Сборник невелик: 46 стихотворений и маленькая поэма «Джон Вудлей». В подзаголовке она названа «Турецкой повестью» на манер романтических поэм начала XIX века. Отбор проделан строго: столько же, если не больше стихотворений, написанных между 1916-м и 1921-м, в «Сады» он не включил. Для него поэзией овеяно не вообще что-либо старинное, а конкретные страницы истории и культуры. Так, живопись Ватто вошла в его творчество с первой книги. Этот же мотив находим у Георгия Иванова и в дальнейшем, затем опять в «Садах», не говоря о более поздней поэзии вплоть до последнего сборника, в котором Г. Иванов выразил ту же, всегда загадочную для него свежесть искусства Ватто. Устойчивым оказался и вкус к культуре Шотландии — в частности к Оссиану. Когда в «Садах» Георгий Иванов говорит об опустошении, принесенном революцией, он вспоминает «свою» Шотландию и «бледное светило Оссиана», которое сопровождает «нас» в опустошенном краю. «Старинных мастеров суровые виденья, / Вы мной владеете…» – в этих словах и подобных им показано эмоциональное происхождение его ретроспективных вкусов.
Темы книги намеренно далеки от современности и повседневности, и лишь встречаются намеки, что революция принесла с собой мерзость запустения. Автор стремится поставить себя вне современности или, может быть, даже над нею. Призывать поэта стать ближе к жизни — бессмысленно. В любом случае, если он действительно поэт, вне жизни он стоять не может, потому что настоящая поэзия — это всегда незаурядно обостренное чувство жизни. В последней книге Георгия Иванова «1943—1958. Стихи» встречается автобиографическая подробность о том, сколь отстраненно в 1917 году он воспринимал происходящее:
В черной шинели, с погонами синими, Шел я, не видя ни улиц, ни лиц. Видя, как звезды встают над пустынями Ваших волнений и ваших столиц.(«Ветер с Невы. Леденеющий март…»)
Уличные «волнения», к чему бы они ни вели, в сравнении с творчеством низшая реальность, более грубый ее уровень, разрушительный или инертный, тогда как творчество, по природе своей, созидательно и динамично.
Такова творческая позиция автора «Садов», и критика, конечно, встретила их враждебно. Поэтесса София Парнок, под псевдонимом Андрей Полянин, рецензировала «Сады», охваченная рвением указать властям на противников режима: «Если такие "Сады" насаждаются, значит есть любители прогуливаться в них. У Георгия Иванова есть читатели. Откуда они? Много ли их? В дни, когда ответственность за жизнь лежит на каждом из нас, значительны не только большие и открытые враги, а каждая мелкая червоточина».
София Парнок встречала Георгия Иванова и в своей рецензии дает о том понять: «Вскоре после того, как Кузмин галантно, как в бальный зал, ввел в русскую поэзию тогда еще только "даму" — Анну Ахматову, в ряду изысканных аполлоновцев стала появляться одетая с иголочки фигура, с равным изяществом носившая "модели" разнохарактерных лучших домов" того времени — Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама. Это был Георгий Иванов — не создатель моды, не закройщик, а манекенщик, мастер показывать на себе платья различного покроя. Прошло столько лет, Россия успела сменить порфиру на рабочую блузу и снова пестро приодеться в конфекционе "новой экономической политики”, Ахматова из дамы стать женщиной и из женщины – человеком, а в заколдованных «Садах» Георгия Иванова мы встречаем все туже с иголочки фигуру.
А если любы сердцу моему, Так те шелка, что продают в Крыму.шуршит нам голос из-под стеклянного колпака, накрывающего эти бездыханные "Сады". Чтобы разлюбить, надо было изведать любовь», — назидательно продолжает сторонница однополой любви Парнок-Полянин.
В любовной лирике «Садов» трудно не почувствовать высоту духовного строя:
Обыкновенный день, обыкновенный сад, Но почему кругом колокола звонят, И соловьи поют, и на снегу цветы, О, почему, ответь, или не знаешь ты?(«Не о любви прошу, не о весне пою…», 1921)
Ни у кого из акмеистов, кроме Николая Гумилёва и Георгия Иванова, нет любовных стихотворений сталь «предельного» звучания. «Упоительнейший», по слову Г. Иванова, Мандельштам не оставил после себя ничего равного в этом жанре. Гумилёв в том лучшем, что создано им незадолго до смерти, не останавливается на «предельном» уровне, стремясь перейти в «запредельное». Женская любовная лирика Анны Ахматовой связана с реалиями повседневной действительности и представлена новеллистически. Нюансы высокого чувства у Георгия Иванова — торжественность и печаль: «Эоловой арфой вздыхает печаль…», или: «Глядит печаль огромными глазами…». И этот минорный строй становится связующим звеном с темой метаморфоз.
Отзыв Софии Парнок любопытен тем, что самозванцем в поэзии она отнюдь не была. Писала неплохие стихи, но ее взгляд на творчество резко отличался от акмеистического. Тогда поэты Москвы и Петербурга заметно разнились в своих вкусах, и это было благом для русского стиха, поскольку их противостояние обогащало русскую литературу. Ведь если поэты не приемлют один другого, то именно оттого, что радикально расходятся во взглядах на поэзию. «В крошечном, отделенном от всего живого пространства, загроможденном как лавка антиквара гравюрами, вышивками, коврами и другими, конечно, самыми модными старомодными вещами, в тесноте, сдавливающей дыхание, сковывающей всякое свободное движение, что же делать, как не переводить глаза с предмета на предмет?.. За стенами антикварной лавки мир – та же дорогая витрина: "И дальний закат, как персидская шаль”, "Над татарской Казанью месяц словно пленной турчанкой вышит". И среди колдующей страшной неподвижности всего окружающего, преувеличивая степень одушевленности собственного существования, Георгий Иванов, любитель совершенной формы, начинает вздыхать по собственной своей окончательной формальной застылости:
О, если бы тусклой закатной парчой Бессмысленно таять над томной водою…Писание таких безнадежно совершенных стихов и есть то самое "бессмысленное таяние", к которому вожделеет Георгий Иванов… Духовно убогие и, следовательно, художественно мертвенные эти "Сады" — явление и явление весьма знаменательное».
В «Садах» нет того казенного оптимизма, в плену которого находился их критик Андрей Полянин. Брошенные как бы мимоходом отдельные намеки на современную разруху перекликаются с мотивом бренности всего земного. Тем самым усиливается сама тема разрушения.
Легкий месяц блеснет над крестами забытых могил, Тонкий луч озарит разрушенья унылую груду…(«Легкий месяц блеснет над крестами забытых могил…»,1921)
И даже когда поэт говорил о Шотландии XVIII века («Унынья вздохи, разрушенья вид…»), то современный читатель воспринимал эти слова как отклик на злобу дня. Нередко в стихах «Садов» исторический фон только угадывается. И лишь однажды встречается не метафорическое, а самое прямое свидетельство о современности: