Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Имея в виду всю сложную семейную коллизию, Огарев писал: "Это ужасно пошло! Неужто ты думаешь, что я сколько-нибудь забочусь об том — обвинит ли меня публика в духе кн. Мещерской или не обвинит? Мне это совершенно равнодушно. Что мне неравнодушно, это то — станешь ли ты сама как нравственное существо или станешь как злое, падшее существо. Последнего я не могу вынести, потому что мне это больно…"

Дальнейшая часть письма — это мольба о возрождении к жизни, — к жизни, которую единственно он считал разумной, возможной для них всех: "Что мне нужно — это твое нравственное восстановление, потому что я по воспоминанию чувствую себя тебе близким. Скорбью о смерти детей ты для меня не восстановляешься, ибо человек, который может носить черное платье и действовать со злобой, для меня падающий человек, — я в его скорбь или любовь не верю, а вижу только мелкое, презренное самолюбие, равное ревности и зависти.

Но когда я знаю, что этот человек еще способен взойти в свою совесть и реабилитироваться, то я готов стать на колени и просить его: "Опомнись!" Это я теперь и делаю. А если ты подумаешь, что таким оторваньем Лизы от ее семьи ты или ее испортишь и сделаешь злою, или она поймет, в чем дело, и взглянет на тебя с презрением, — то ты еще глубже должна войти в себя и опомниться! Да! я становлюсь на колени и умоляю тебя: "Опомнись!" Вот все, что я могу сказать! Ради памяти умерших детей, которая должна быть чиста, ради жизни Лизы, которая должна быть часта, — я умоляю тебя: "Опомнись!"…

О том, как был прав Огарев, беспокоясь о судьбе Лизы, показали дальнейшие события. Тяжелая наследственность, воспитание матери — все в конечном итоге привело ее к гибели. Она покончила с собой через пять лет после смерти Герцена. "Хорошо, что мертвые не знают, что делается с оставшимися" — эти строки из письма Тучковой справедливы, как справедливы и многие ее суждения. К сожалению, слова ее слишком часто расходились с делом, и слишком многое виделось ей в "фантастическом" свете.

Огарев пытался урезонить Наталью Алексеевну с помощью ее сестры и мужа сестры — Сатиных. "Каким образом она не видит, что разгром в целой семье произвела и производит она, и каким образом у нее не является ни на минуту сознания и раскаяния — этого я не понимаю", — писал он им. Он считал, что "дело так ясно", что готов был на суд позвать всех ее родственников — и отца, и Сатиных. Отказался он и сжечь ее письма, хотя она его об этом просила. Огарев не менее, чем Герцен, придавал значение живому человеческому документу. Он понимал значение его для потомков. Сложный жизненный опыт его и Герцена, который должен был, по их мысли, помочь будущему поколению прокладывать новые пути, включал для них и личную жизнь. Поколение шестидесятников потвердило справедливость этой мысли.

Вольная русская типография обосновалась в Женеве. Новое место — новые заботы. Правда, теперь с переездом они приобретали несколько иной характер. "Заведовать морально — буду я, голландской сажей — Чер-нецкий, Касаткин — associe", то есть компаньоном. Так писал Герцен Огареву еще 12 января 1865 года, когда только определилось, что совместное дело с "молодой эмиграцией" не сладилось. На Касаткина Герцен предполагал возложить экономику издательского процесса, так же как на Чернецкого — само производство. Типография должна была определиться как акционерное предприятие, она и начала работать на этих началах с осени 1865 года.

Виктор Иванович Касаткин, член "Земли и воли", страстный библиофил, имел немалый типографский опыт. Он деятельно участвовал в работе и лондонской и бернской типографий. Людвиг Чернецкий бессменно заведовал ВРТ со дня ее основания. Герцен считал, что они в силах вести все необходимые организационно-хозяйственные дела. За собою он оставлял идейное руководство. Он не хотел быть привязанным к Женеве, где отношения с эмиграцией складывались так нелегко.

Были выпущены акции в 200 франков. Учредителями общества стали, кроме Герцена и Огарева, Касаткин, Чернецкий, Долгоруков, Лугинин. Предполагалось, что общество на паях оживит деятельность типографии. Однако акции расходились с трудом. Предприятие не окупало расходов. Требовались какие-то дополнительные усилия, и 1 января 1866 года в "Колоколе" появилось объявление, что "типография снабжена новыми шрифтами и может ручаться не только за точное и красивое выполнение, но и за сравнительную дешевизну заказов". Речь шла о польском, сербском, французском, английском шрифтах. Вольная русская типография становилась интернациональной и, главное, превращалась в коммерческое предприятие. От этого, впрочем, в положении дел серьезных улучшений не воспоследовало.

Письма Герцена этих лет полны грусти: ВРТ, лишенная живых связей с родиной, неминуемо шла к своему логическому концу. "Дела типографии идут очень дурно — она вся снова упала на мои плечи" — это из письма от апреля 1866 года. В середине года Герцен передал типографию в собственность Чернецкому. Однако продолжал и субсидировать ее, и заботиться о ее судьбе. "Плохо идут дела… и я не придумаю, что сделать", — писал он в январе следующего, 1867 года Тхоржевскому. И тогда же Огареву: "…Дела типографии идут плохо. Пора и ее сдать в архив. Подумай об этом…" И в следующем, 1868 году: "…Вся печать "Колокола"

и "Полярной звезды" на моих плечах — а я не Раппо", — писал он Огареву, имея в виду известного силача.

ВРТ, основанная как политическое предприятие, ведомая людьми, имевшими ясно выраженные политические цели, не могла стать коммерческим предприятием. Не мог стать коммерсантом и Чернецкий, польский революционер, который рассматривал свою работу по заведованию типографией как "обязанность человека, любящего свою родину и желающего принесть ей лепту скромного и убогого труда". Так писал он Герцену в октябре 1865 года — в первый женевский год. Положение типографии усложнялось еще и тем, что в 1866 году в Женеве появилась еще одна русская типография, открытая М.К. Элпидиным. Все более мелел и Общий фонд, поскольку "молодые эмигранты" создали свой собственный фонд — кассу взаимопомощи.

В 1869 году типография Чернецкого уже не имела вовсе заказов. Пришлось распустить рабочих — оставили одного наборщика.

В феврале 1867 года Герцен во Флоренции встретился с Ге. Памятью этой встречи остался портрет Герцена — одно из последних его живописных изображений. Портрет очень нравился Тате. 23 февраля она сообщала Огареву: "Живописец Ге сделал отличный портрет папаши… Как только он высохнет, я возьмусь за копию…"

У Таты рано обнаружился художественный талант. Более всего она тяготела к портрету. Собираясь послать дочь в Италию, Герцен прежде направил ее в Брюссель, к знаменитому бельгийскому художнику Галле. И в ноябре 1862 года Огарев, глубоко привязанный к девочке, сообщал Кашперову, жившему в Италии: "Вот вам новость: Тата, которую ждем из Брюсселя, училась там живописи под руководством Gallait (первого художника), живопись — ее специальность".

Портрет Герцена работы Ге нравился не только Тате, высоко оценили его художественные достоинства Стасов и Мясоедов. Но мнение дочери подтверждает близость портрета Ге к оригиналу.

Ге оставил и словесный портрет Герцена — каким он увидел его в том нелегком для него 1867 году. "Несмотря на то, что у меня был его фотографический портрет… — пишет Ге в своих воспоминаниях, — впечатление при встрече было новое, полное, живое. Небольшого роста, плотный, с прекрасной головой, с красивыми руками; высокий лоб, волосы с проседью, закинутые назад без пробора; живые умные глаза энергично выглядывали из-за сдавленных век; нос широкий, русский, как он сам называл, с двумя резкими чертами по бокам, рот, скрытый усами и короткой бородой. Голос резкий, энергичный, речь блестящая, полная остроумия".

Ге вспоминал, что они в тот первый вечер долго говорили, и чувствовалось, что ему хорошо тут и легко и он рад встретить "простых русских людей". Острый глаз Художника подметил верно. Во Флоренции, вдали от Женевы с ее дрязгами, рядом с детьми, в кругу соотечественников ему дышалось легче. Здесь улегалась понемногу и его раздражительность, хотя один из существенных ее источников — развивающийся диабет — и оставался при нем.

Женева его давила — всей той враждебностью, равнодушием в лучшем случае, которыми его окружала "молодая эмиграция".

Последняя часть "Былого и дум", отрывки из которой Герцен печатал в 1867 — 1869 годах, — сплошное мелькание городов. Женева — Ницца — Флоренция — Венеция — Виши — Цюрих — Брюссель — Париж. Это только самые основные вехи его странствий. "Еду сегодня вечером в Фрибург", "В Берне, разумеется, был прежде Фрибурга", "Фогт требует Карлсбада", "В Женеве буду 15 или 16", "В воскресенье или понедельник я еду в Виши. Осмотревшись там… заеду в Лион" — это из писем Огареву с середины августа до середины сентября 1868 года.

В предместье Женевы, где посетил Герцена Белоголовый осенью 1865 года, Герцену ненадолго, в пределах всего нескольких месяцев, а может быть, недель, удалось наконец собрать почти всю семью. Однако, в сущности, лишь только затем, чтобы снова убедиться, что "общее житье" невозможно.

Внешне, впрочем, все как будто бы обстояло благополучно, и Тучкова пишет об этой новой, кратковременной резиденции вполне идиллически: "Весной 1865 года из Ниццы мы переехали прямо на дачу близ Женевы. Дача эта называлась Chatean de Boissiere и была нанята для нас, по поручению Герцена, одним соотечественником, г-ном Касаткиным, который жил тут же с семейством во флигеле". Дом представлял собою "старинный швейцарский замок с террасами во всех этажах. Внизу были кухня и службы, в первом этаже — большая столовая, гостиная и кабинет, где Герцен писал; из широкого коридора был вход в просторную комнату, занимаемую Огаревым", который в апреле 1865 года все же простился с Лондоном. "Наверху были комнаты для всех нас, т. е. для меня с дочерью, для Натальи Герцен и для Мейзенбуг с Ольгой. Последние приехали из Италии в непродолжительном времени после нашего приезда".

Поделиться с друзьями: