Герцен
Шрифт:
После революции 1848 года Герцену особенно претит «мещанская цивилизация» Запада. Ему ненавистен буржуа, лавочник, рантье, «за цене стоящий». Он в поисках особенного русского пути. Уже прорастает зерно его веры в благодетельность русской общины. Спор о буржуазии, переросший тогда, на удивление друзей-западников, в демарш Герцена против «больной» Европы, затягивается надолго.
Не уготован ли западный путь для России? Время пришло дать ответ. Собственно, речь идет о российских «началах» и европейских «концах». В Европе, уверен Герцен, — одни «концы». А как же Маццини, Прудон, все выдающиеся деятели прошедшей эпохи, которыми жива память о революционной Европе? Они фантасты, фанатики и идеалисты, они «титаны, остающиеся после борьбы». «Они остаются последними часовыми идеала, давно покинутого войска…» Они — «Дон-Кихоты революции» [167] .
167
Образ героя Сервантеса, эволюционировавший в публицистике Герцена и созданный в противовес Тургеневу (выступившему в 1860 году с речью «Гамлет и Дон-Кихот»), носит во многом полемический характер. В 1856 году после знакомства с работой «С того берега», где образ Дон Кихота был значительно снижен и использован в целях показа благородных, но беспочвенных и поэтому побиваемых самой жизнью «рыцарей» революции 1848 года, Тургенев ответил Герцену. Для Тургенева Дон Кихот выражает «веру прежде всего, веру в нечто вечное, незыблемое, в истину»: «Он знает, в чем его дело, зачем он живет на земле, а это — главное знание». «Жить для себя он счел бы постыдным». В дальнейших своих статьях, и главное в «Концах и началах», Герцен продолжает усиливать черты, вызвавшие отповедь Тургенева. «Тип Дон-Кихота выветривается на наших глазах, становится реже и реже, никто не думает о том, чтоб, по крайней мере, снять фотографию», — пишет Герцен. Образ героя Сервантеса многогранен, и Герцен пользуется им для характеристики деятелей разных эпох. Конечно, особое место — у Маццини и Гарибальди, «у двух величавых теней высшей вершины революционного хребта». (Они верили и боролись, верили даже тогда, «когда уходили из жизни, иногда вопреки уму».)
Герцен оппонирует своему идейному противнику, убежденному в том, «что если русские принадлежат к европейской семье, то им предстоит та же дорога и то же развитие, которое совершено романо-германскими народами…».
«Общее происхождение, — полагает Герцен, — нисколько не обусловливает одинаковость биографий». «…Я не считаю мещанства окончательной формой русского устройства, того устройства, к которому Россия стремится, и, достигая которого, она, вероятно, пройдети мещанской полосой, — пишет он в заключительном восьмом письме. — Может, народы европейские сами перейдут к другой жизни, может, Россия вовсе не разовьется, но именно потому, что это может быть — может бытьи другое». Так в постоянном, недогматическом поиске верного пути развития России Герцен допускает возможность вариаций.
Из мощного спора всемерно уважающих друг друга старых товарищей выделяются главные темы этого колоссального диалога, не потерявшего своей злободневности. В запасе спорящих — Герцена и его «оппонента», образа собирательного, такой интеллектуальный запас, такое воображение и знание, такая смелость фантазии и неумеренность аналогий, ассоциаций, образов, что не грех представить отдельные фрагменты этого непростого разговора.
« Оппонент:
— Выслушайте меня покойно, без авторского самолюбия, без изгнаннической исключительности — к чему вы все это пишите?
Герцен:
— На это много причин. Во-первых, я считаю истиной то, что пишу, а у каждого человека, неравнодушного к истине, есть слабость ее распространять.
Оппонент:
— Нет. Вы должны знать публику, с которой говорите, ее возраст, обстоятельства, в которых она находится. Я вам скажу прямо: вы имеете самое пагубное влияние на нашу молодежь, которая учится у вас неуважению к Европе, к ее цивилизации…
Герцен:
— <…> Подумайте лучше, сколько веков люди безбожно лгали с нравственной целью, а нравственности не поправили; отчего же не попробовать говорить правду? Правда выйдет нехороша, пример будет хорош. С вредным влиянием на молодежь я давно примирился, взяв в расчет, что всех, делавших пользу молодому поколению, постоянно считали развратителями его, от Сократа до Вольтера, от Вольтера до Шеллея [Шелли] и Белинского. К тому же меня утешает, что нашу русскую молодежь очень трудно испортить. <…>
Оппонент:
— Правдой!.. Да позвольте
вас спросить, правда-то ваша в самом ли деле правда? <…> Вас не убедишь — и знаете почему: потому что вы отчастиправы. <…> Чему же дивиться, что наша молодежь, упившись вашей неперебродившей социально-славянофильской брагой, бродит потом, отуманенная и хмельная, пока себе сломит шею или разобьет нос об действительнуюдействительность нашу. <…> Неотразимые факты вам обоим нипочем.Герцен:
— <…> Какие же это несомненныефакты?
Оппонент:
— Бездна.
Герцен:
— Например?
Оппонент:
— Например, факт, что мы, русские, принадлежим и по языку, и по породе к европейской семье, genus europaeum [168] , и, следовательно, по самым неизменным законам физиологии должны идти по той же дороге.
168
Европейской породе ( лат.).
Герцен:
— <…> Уж такой неизменный закон физиологии: принадлежишь к genus europaeum, так и проделывай все старые глупости на новый лад; что мы, как бараны, должны спотыкнуться на той же рытвине, упасть в тот же овраг и сесть потом вечным лавочником и продавать овощ другим баранам.
Пропадай он совсем, этот физиологический закон!»
Герцен уверен, что «пора стать на свои ноги, зачем же непременно на деревянные — потому что они иностранной работы? Зачем же наряжаться в блузу, когда есть своя рубашка с косым воротом?».
Говоря о «европейских концах», Герцен всегда имеет в виду «начала».
«Но в чем же эти начала?»
Герцен повторял их не раз, создавая свою теорию общинного социализма, будущего социально-справедливого общества. Написал множество работ на эту тему (вспомним, «С того берега»), и в своих утопических упованиях на народные начала (искал их бесконечно) так и не достиг искомой истины в этом вечном вопросе.
Клеветническая кампания против Герцена между тем набирала силу. Теперь все кому не лень ополчились против «лондонского короля». «Почти все, владеющие пращою в русской журналистике, явились один за другим на высочайше разрешенный тир и побивают нас… — пишет Герцен в статье „Журналисты и террористы“ (лист 141 от 15 августа). — По счастью, у иных рука не верна, словно дрожит от волнения, от угрызения совести, от воспоминаний; другие нарочно пускают мимо, а третьи бросаются грязью, это очень гадко, но не больно».
Неизменно слышатся анонимные крики — доносы, не оставляющие в покое Третье отделение: избавьте нас от Чернышевского и Герцена и от их разрушительной деятельности. Чернышевский признается врагом, еще более опасным, чем Герцен.
Статья Чернышевского «Научились ли?» в майском «Современнике» 1862 года — последняя его публикация перед приостановкой журнала на восемь месяцев. «Мера эта составляет часть того общего рода действий, который начался после пожаров…» — напишет он Некрасову.
Министр внутренних дел П. А. Валуев в письме царю настаивает на самых решительных, «энергических правительственных распоряжениях»: «Разве не достаточно для задержания известных личностей факта их общественных отношений к Лондону…» Подобный повод нашелся быстро, и дело сфабриковано.
Седьмого июля Чернышевский арестован и заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Туда же из Третьего отделения доставляют Н. Серно-Соловьевича, Ветошникова и др. Ранее взяты В. А. Обручев, соратник Чернышевского по «Современнику», и восходящая звезда критик Дмитрий Писарев, талант которого позволил поставить его на один уровень с покойным Добролюбовым.
Через несколько месяцев Чернышевский и Серно-Соловьевич предстанут перед Следственной комиссией, возглавляемой тем же «junior'ом», «младшим» князем А. Ф. Голицыным, который и через 28 лет после разбирательства «дела» Герцена во второй Следственной комиссии 1834 года хоть и утратит «молодое» свое прозвище, но также усердно исполнит функции «отборнейшего из инквизиторов». Давний опыт усердного поиска зажигателей и фабрикации дел опять пригодился.