Германт
Шрифт:
— Работаете над чем-нибудь? — спросил г. де Норпуа, сочувственно взглянув на меня и сердечно пожимая мне руку. Я воспользовался этим, чтобы предупредительно освободить его от шляпы, которую он счел долгом принести с собой для парада, ибо в эту минуту я заметил, что им была захвачена моя шляпа. — Вы мне показывали одну немного затейливую вещицу, в которой вы чересчур мудрите. Я вам откровенно высказал мое мнение; то, что вы сделали, не стоит потраченного вами труда. Готовите вы нам что-нибудь? Вы слишком увлекаетесь Берготом, если память мне не изменяет.
— Ах, не говорите дурно о Берготе, — воскликнула герцогиня.
— Я не оспариваю в нем таланта живописца, никто бы это не посмел сделать, герцогиня. Он умеет владеть резцом и травить офорты, хотя и неспособен писать широкие полотна, подобно г-ну Шербюлье. Но мне кажется, что в нынешнее время происходит смешение жанров и что задача романиста скорее завязывать интригу и облагораживать сердца, чем замысловато выводить гравировальной иглой фронтисписы и концевые виньетки. Я увижусь с вашим отцом в воскресенье у нашего славного А. Ж., — прибавил он, обращаясь ко мне.
Видя,
— Я слышала, как вы отказали приятельнице Робера, — сказала герцогиня Германтская тетке, после того как Блок отвел в сторону посла, — думаю, что жалеть вам не придется, ведь это ужас что такое, у ней нет и тени таланта, и вдобавок она смешная кривляка.
— Откуда же вы ее знаете, герцогиня? — спросил г. д'Аржанкур.
— Как, неужели вы не знаете, что она публично выступала у меня, но я этим не горжусь, — сказала смеясь герцогиня Германтская, однако с удовольствием показывая, что ей первой довелось увидеть смешную игру актрисы, о которой заговорили. — Ну, теперь мне остается только уйти, — прибавила она, не трогаясь с места.
Она увидела в эту минуту входящего мужа, и последние слова ее намекали на комизм этого совместного посещения, напоминавшего визит новобрачных, но отнюдь не на трудные часто отношения между нею и этим огромным стареющим весельчаком, который, однако, все еще вел жизнь молодого человека. Окидывая собравшихся в большом числе вокруг чайного стола гостей приветливыми, лукавыми и немного ослепленными от лучей закатного солнца взглядами маленьких круглых зрачков, помещенных в глазу точь в точь как те «мушки», в которые умел бесподобно целить и попадать такой великолепный стрелок, герцог двигался с восхищенной и осторожной медленностью, как если бы, оробев в столь блестящем собрании, он боялся наступить на платье или помешать разговорам. Не сходившая у него с губ немного пьяная улыбка доброго короля Ивето и полуразжатая рука, плывшая около его груди как плавниковое перо акулы, которую он без разбора давал пожимать и старым своим друзьям и незнакомым людям, когда их ему представляли, позволяли герцогу, не утруждая себя ни одним телодвижением и не прерывая своей благодушной, ленивой и царственной прогулки, обласкать всех толпившихся возле него людей единственно лишь бросаемыми вполголоса фразами: «Добрый вечер, милый; добрый вечер, дорогой друг; я восхищен, мосье Блок, добрый вечер, Аржанкур», — или же, когда он поровнялся со мной и услышал мое имя: «Добрый вечер, миленький сосед! Как поживает ваш отец? Какой он славный человек». Он церемонно поздоровался с одной только г-жой де Вильпаризи, которая в ответ кивнула ему, вынув из передника руку.
Баснословный богач в мире, где богатых встречается все меньше и меньше, и насквозь пропитанный сознанием этого огромного богатства, герцог сочетал в себе тщеславие большого барина и самомнение денежного туза, удерживаемое, впрочем, в должных границах утонченным аристократическим воспитанием. Однако видно было, что своими успехами у женщин, причинявшими столько огорчений его жене, он обязан был не только своему имени и своему состоянию, так как и до сих пор еще сохранил большую красоту, и профиль его напоминал чистотой и смелостью очертаний профиль какого-нибудь греческого бога.
— Неужели она действительно выступала у вас? — спросил герцогиню д'Аржанкур.
— Ну да, она явилась читать роль с букетом лилий в руке и другими лилиями на платье. (Герцогиня Германтская, подобно г-же де Вильпаризи, умышленно произносила некоторые слова на крестьянский лад, без концевых согласных, хотя, в противоположность тетке, всегда грассировала звук «р».)
Перед тем как г. де Норпуа, подчинясь желанию маркизы, увел Блока в уголок, где они могли поговорить, я вернулся на минуту к старому дипломату, чтобы замолвить перед ним словечко об академическом кресле для моего отца. Он хотел сначала отложить этот разговор. Но я возразил, что собираюсь уехать в Бальбек. «Как, вы снова едете в Бальбек! Да вы настоящий globe-trotter!» Потом он меня выслушал. Когда я назвал имя Леруа-Болье, г. де Норпуа подозрительно на меня посмотрел. У меня создалось впечатление, что он сказал г-ну Леруа-Болье что-то неприятное для моего отца и опасается, не передал ли ему экономист этих слов. Мигом он загорелся самым горячим расположением к отцу. После одного из тех замедлений речи, когда у говорящего вдруг вырывается слово как бы вопреки его воле, так что кажется, будто несокрушимое убеждение взяло в нем верх над неловкими усилиями заставить себя замолчать: «Нет, нет, — с волнением проговорил он, — вашему отцу не надо выставлять свою кандидатуру. Не надо в его же собственных интересах, из уважения к его большому научному весу, который он рискует скомпрометировать подобной авантюрой. Он стоит большего. Окажись он избранным, ему грозила бы опасность все потерять и ничего не выиграть. Слава богу, он не оратор. А это единственная вещь, которая имеет значение у дорогих моих коллег, хотя бы говорились совершеннейшие пустяки. У вашего отца есть серьезная
цель в жизни; он должен идти к ней прямой дорогой, не позволяя себе уклоняться в сторону и шарить в кустах, хотя бы то были кусты, покрытые, впрочем, больше шипами, чем цветами сада Академа. К тому же он собрал бы лишь несколько голосов. Академия любит устраивать стаж кандидату, прежде чем допустить его в свое лоно. В настоящее время ничего не следует предпринимать». Потом — другое дело. Но надо, чтобы сама коллегия остановила на нем свое внимание. Скорее фетишистски, чем с успехом, следует она правилу «Fara da se» наших соседей по ту сторону Альп. То, что говорил мне обо всем этом Леруа-Болье, мне не понравилось. Мне, впрочем, показалось, что он почти заодно с вашим отцом. Я, может быть, немного резко дал ему почувствовать, что, привыкнув заниматься колониями и металлами, он недооценивает роли невесомых факторов, как говорил Бисмарк. Чего прежде всего надо избегать вашему отцу, так это выставления своей кандидатуры: «Principiis obsta». Его друзья оказались бы в щекотливом положении, если бы он поставил их перед совершившимся фактом. Вот что, — сказал вдруг посол с прямодушным видом, уставившись в меня своими голубыми глазами, — я скажу вам одну вещь, которая удивит вас в моих устах, в устах человека, горячо любящего вашего отца. Но именно потому что я его люблю, именно (мы с ним двое неразлучных, Arcades ambo) потому что я знаю, какие услуги может он оказать своему отечеству, мимо каких подводных камней может благополучно провести его, если останется у руля, из расположения к нему, из уважения, из патриотизма я не буду за него голосовать. Впрочем, мне кажется, я довольно ясно дал ему это понять. (Мне показалось, что я заметил в его глазах суровый ассирийский профиль Леруа-Болье.) Так что отдать ему мой голос было бы с моей стороны отречением от собственных слов». Несколько раз г. де Норпуа обозвал своих коллег ископаемыми. Помимо других соображений, каждый член какого-нибудь клуба или академии любит наделять своих коллег характером, прямо противоположным его собственному, не столько для того, чтобы обеспечить за собой право сказать: «Ах, если бы это зависело только от меня!», сколько для того, чтобы похвастаться своим званием, как вещью тем более лестной и трудно достающейся. «Скажу вам, — заключил г. де Норпуа, — что в интересах всех вас я предпочитаю для вашего отца триумфальное избрание через десять или пятнадцать лет». Слова эти показались мне продиктованными если не завистью, то по крайней мере полнейшим отсутствием желания услужить, но впоследствии, как это выяснилось из самого события, они приобрели иной смысл.— Вы не намереваетесь побеседовать в Институте о ценах на хлеб во времена Фронды? — робко спросил г-на де Норпуа историк Фронды. — Вы бы могли иметь там значительный успех (что означало: колоссальную рекламу), — прибавил он, робко, но в то же время с нежностью улыбаясь послу; веки его при этом приподнялись и открыли глаза, большие как небо. Мне показалось, что я уже видел этот взгляд, хотя я познакомился с историком только сегодня. Вдруг я вспомнил: этот самый взгляд я подметил в глазах одного бразильского врача, который брался вылечить меня от припадков удушья, вызванных нелепыми вдыханиями растительных эссенций. Когда, желая добиться от него большего внимания, я сказал, что знаком с профессором Котаром, то услышал в ответ: «Это лечение, если бы вы о нем рассказывали ему, дало бы ему материал для блестящего доклада в Академии медицины!» — точно врач этот заботился прежде всего об интересах Котара. Он не решился настаивать, но посмотрел на меня тем самым робко-вопросительным, корыстным и умоляющим взглядом, которым я только что восхищался у историка Фронды. Эти два человека наверное не знали друг друга и были, мало похожи, но психологические законы, подобно законам физическим, отличаются известной общностью. При одинаковости необходимых условий один и тот же взгляд светится в различных, человеческих особях, как одно и то же утреннее небо освещает места на земной поверхности, расположенные далеко друг от друга и никогда друг друга не видевшие. Я не слышал ответа посла, потому что все гости, шумно разговаривая, подошли к г-же де Вильпаризи посмотреть, как она рисует.
— Вы знаете, о ком мы говорили, Базен? — спросила герцогиня мужа.
— Разумеется, догадываюсь, — отвечал герцог.
— О, она не принадлежит к плеяде великих артисток!
— Ни в коем случае, — сказала герцогиня Германтская, обращаясь к г-ну д'Аржанкуру, — невозможно себе представить ничего более смешного.
— Было даже потешно, — вставил герцог Германтский, причудливый словарь которого давал повод людям светским говорить, что он не глуп, и в то же время людям причастным литературе находить его отъявленным дураком.
— Не могу понять, — продолжала герцогиня, — как Робер мог в нее влюбиться. О, я отлично знаю, что о таких вещах никогда не надо спорить, — прибавила она с милой гримаской философа и разочаровавшегося романтика. — Я знаю, что кто угодно может полюбить кого угодно. Может быть даже, — прибавила она, ибо, несмотря на ее насмешки над новой литературой, литература эта все же в какой-то степени просочилась в нее через популярные статьи газет и некоторые разговоры, — это самое прекрасное в любви, потому что как раз это делает ее «таинственной».
— Таинственной! Признаюсь, это немного сильно для меня, кузина, — сказал граф д'Аржанкур.
— Да, да, любовь вещь очень таинственная, — продолжала герцогиня с мягкой улыбкой светской женщины, но также с не терпящей возражений убежденностью вагнерианки, которая доказывает человеку своего круга, что «Валькирия» — это не только шум. — Ведь, в сущности, неизвестно, почему одно лицо любит другое, может быть совсем не по той причине, что мы думаем, — прибавила она с улыбкой, отвергая вдруг своим толкованием только что высказанную мысль. — Ведь, в сущности, мы никогда ничего не знаем, — заключила она с усталым и скептическим видом. — Итак, вы видите, это будет «разумнее»: никогда не надо спорить о выборе, сделанном любовниками.