Герои пустынных горизонтов
Шрифт:
Гордон был удивлен и задет, но не в той мере, как он старался показать. Или — что точнее передает тонкости арабского этикета — не в той мере, как он старался не показать.
— Хамид, я служил тебе восемь лет, так неужели теперь, когда настал решительный час, ты со мной расстанешься, только чтобы избавить меня от необходимости выбора? Ты хочешь помочь мне, хочешь, чтобы мне не пришлось участвовать в захвате этих промыслов, принадлежащих англичанам?
— Может быть…
— Ты настолько неуверен в моей преданности делу?
Хамид покачал головой. — Я в ней вполне уверен, любимый брат мой. Потому-то я и предлагаю тебе отправиться на охоту.
Но Гордон отказался наотрез и снова стал отстаивать свою точку зрения: даже если захват
Хотя эмир — это все-таки эмир, и Зейн для Хамида был всего лишь одним из многих революционеров, которых он привык слушать терпеливо и с неустанным вниманием, маленький бахразец своим сходством с Гордоном невольно внушал ему симпатию и даже уважение. Но трудно было вообразить двух людей более разных. Хамид под сенью шатра из козьих шкур являл собой совершеннейший образец благородного типа людей пустыни; зато Зейн с его будничными ухватками горожанина, одетый в рабочую куртку и штаны цвета хаки, казалось, только по какому-то вопиющему недоразумению мог очутиться в этом кочевом жилье. И все же Гордон, наблюдая их со стороны, чувствовал, что даже эта нескладность Зейна говорит о его силе — силе человека, который всюду, к досаде других, остается самим собой; потому-то ему и далась так легко эта дружеская короткость с вождем племен.
На вопрос Хамида, согласен ли Зейн, подняв восстание рабочих, помочь кочевникам овладеть нефтепромыслами, бахразец растянул сжатые губы в усмешку, полную лукавого значения:
— Вождю племен кажется, что достаточно громким голосом крикнуть: «Вставайте!» — и восстание начнется. А на самом деле это сложный политический вопрос. Я сейчас не могу призывать рабочих нефтепромыслов к восстанию, Хамид.
— Но почему?
— Потому что, как я тебе уже говорил, время для революции в Бахразе еще не настало.
— Какое нам до этого дело? Ты поднимешь своих рабочих, и мы вместе вырвем нефтепромыслы из рук тех, кто ими владеет. Для рабочих это будет победа над их притеснителями, а для нас — над нашими. О чем еще думать?
Зейн объяснил ему, о чем нужно думать еще. Объяснял он спокойно и терпеливо, но именно поэтому выходило, что Хамид, должно быть, и слеп и глуп, раз не умеет смотреть на вещи в перспективе. Если слишком рано поднять восстание в одном месте, говорил Зейн, это может поставить под угрозу бахразскую революцию в целом. Азми и королю нетрудно будет подавить восстание на нефтяных промыслах, стянув туда все свои силы; другое дело, если вся страна поднимется одновременно. К этому и сводится существо спора, говорил Зейн; племена должны повременить, выждать, когда Бахраз будет готов к революции. Если оба восстания развернутся одновременно, они победят. А несогласованность или излишняя спешка могут привести к поражению.
— Ты все еще не веришь в нашу победу?
— Не верю! — коротко отрезал Зейн. — Чтобы победить, нужно ждать.
Но Хамида не могли поколебать поучения Зейна, они только вызвали у него раздражение. — Ждать? А как долго ждать? Сколько еще времени нужно твоим крестьянам и рабочим? Неужели они мало натерпелись? Почему вы не можете выступить сейчас? Чего дожидаетесь?
— Всенародного взрыва, всенародного возмущения.
Хотя Гордон и не думал, что Хамид способен подпасть под влияние Зейна, ему все же не понравилось их неожиданное сближение, все эти разговоры о согласованных действиях, о революции в Бахразе. Видно, Зейн все же кое-чего добился. Хамид мог спорить, возражать, но все это не прошло для него бесследно,
и была, несомненно, доля вины бахразца в том, что Хамид так долго колебался и не принимал решения. Гордона это так удивило, что он решил прийти Хамиду на помощь и накинулся на Зейна.— Уж если твоим землекопам еще не пора восстать против тех, кто сидит у них на шее, так они никогда не восстанут! — заявил он бахразцу. — Увязли с головой в своем болоте. Вся ваша революция — это барахтанье в болоте и ничего больше. А если вы даже и выберетесь оттуда, так чего ради? На что надеяться человеку, который всю жизнь копается в земле? Народная революция! Вам бы только чтоб у всех было сытое брюхо, башмаки на ногах и шапка на голове — и значит, можно кричать, что мы свободные люди. Нет уж! Нам этого мало. Это для вас вся свобода заключается в сытом брюхе. Народная революция!..
— Напрасно ты так пренебрежительно говоришь о народных революциях, брат, — кротко возразил бахразец; он казался тем невозмутимее, чем больше распалялся Гордон. — Если ты не понимаешь их значения, тебе не понять того пути, которым половина человечества выбирается теперь из болота истории.
— Истории? — протянул Гордон. — Что общего у землекопов с историей?
— Не об академической истории речь, конечно, — отозвался Зейн с неожиданной запальчивостью. — Народная нищета, продажность чиновников, жестокость и гнет — вот о чем говорит наша история. Но скоро всему этому придет конец. Великий бог! Нам ни к чему отвлеченные идеалы, о которых вздыхали свободные люди Запада, пока мы здесь тонули в беспросветной нужде. Их время прошло, инглизи! Пусть ваши философы разводят дискуссии о христианской морали и всяческих своих свободах. А для нас будущее — это новый мир, где мы сами будем хозяевами своей жизни, своей земли, своих станков и орудий. Пойми это, Гордон, а не поймешь — прочь с дороги!
— Это что — угроза? — спросил Гордон и стукнул Зейна кулаком по коленке, как делают арабы, принимая вызов. — Вот оттого я и презираю ваше учение! У вас брюхо хочет поглотить разум. Вы так же опасны, как то, что вы стремитесь разрушить.
— Опасны? Для кого?
— Хотя бы для меня.
Зейн в свою очередь с нешуточной силой стукнул по колену Гордона. — Не в опасности дело, Гордон, — сказал он. — Все дело в выборе. Твой разум может воспринимать этот выбор как правильный или как ошибочный, но если ты станешь метаться от одного мира к другому, — смотри, как бы оба тебя не оттолкнули.
В пылу спора они не заметили, как Хамид вышел из шатра. Только когда спор достиг такого накала, что стало ясно: без вмешательства со стороны его не кончить, — они оглянулись и увидели, что остались одни. Два маленьких человека с ввалившимися глазами, над которыми нависли густые брови, сидели друг против друга в палатке из козьих шкур, среди оторванной от мира пустыни, и вели спор, утративший всякую реальность.
А Хамид, поглощенный мыслями о реальном мире, беспокойно шагал в ночи по родным пескам, по-прежнему не зная, на что решиться. Спорщики не захотели нарушить его раздумье и сидели примолкнув, и только когда он окликнул их, они вышли на простор ночи, пронизанной огнями лагерных костров, звенящей отголосками разговоров и смеха.
— Человеку всегда легче, когда он слышит голоса других людей, — порывисто сказал Хамид. — В темную ночь кочевник любит засиживаться у костра за беседой (аллах, о чем только он ни судачит!). А когда забрезжит рассвет, он встает и кричит о том, что вокруг него бог, как будто бог — это все мироздание, а центр мироздания — ничтожный араб.
Где-то дрогнула струна, захлопал в ладоши невидимый хор и страстный голос певца стал взывать к ночи, без конца повторяя одни и те же слова. Хамид вернулся к прерванному спору, и снова посыпались доводы и возражения, не смолкавшие всю ночь. Только когда сумрак стал редеть и какая-то набожная ранняя пташка затянула уже призыв к утренней молитве, Хамид вдруг заявил, что ему надоели политические расчеты и хитросплетения.