Герои Сирии. Символы российского мужества
Шрифт:
Люди шли не потому, что кто-то одобрял – не одобрял власть, а шли, понимая, что сложил голову свой молодой парень, выходец из народа, его кровь и плоть, да и сложил за правое дело.
Присутствовало ощущение какой-то правды, с которой человек хочет быть. Он не хочет быть с чем-то фальшивым.
Смерть человека, который такое решение принял, на что пошел, это воспринималось, как нечто человечески подлинное.
И люди ждали…
Снова потекли ручейки людей через металлоискатели. Кто только не шел! Даже колонна из полицейских. Они дожидались. У них тоже в свое время гибли сослуживцы
Я не припоминал случая, когда вот так по внутреннему порыву собралось на прощание столько людей. И не видно конца потоку. Прибывали новые и новые.
Время текло…
Вот два часа…
Два тридцать…
Вход в клуб обрастал венками.
Понял: «Не хватило места в зале и их выставили на улице».
Вот поднялся по ступеням, вошел в холл, наполненный военными летчиками, и в потоке людей двигался на звуки тихой мелодии.
Оказался в зале, увешанном красными полотнищами. Вдоль одной стены в ряд друг к другу жались венки, которые углом уходили на другую стену, и там на рядах стульев сидели близкие летчика.
По центру стоял почетный караул и между солдатами на постаменте отливал лаком покрытый знаменем гроб с летной фуражкой наверху.
Люди шли по двум алым дорожкам.
Вот к гробу подошла бабушка и положила две гвоздички.
Вот – омоновец сделал руки по швам.
Мужчина в куртке с капюшоном остановился и, посмотрев на родных летчика, поклонился.
Люди шли потоком…
Наконец приблизился и я. Невольно в глазах бежали венки по стенам. Их было с полсотни. «А еще на улице», – вспомнил я венки при входе.
Цветы вырастали горкой перед гробом, и их то и дело охапками относил в сторону майор.
Я шел, а внутри что-то с силой поднималось.
Передо мной все четче высвечивался фотопортрет почему-то очень знакомого мне человека с гордой осанкой. Он как бы смотрел в сторону. Он словно отвел взгляд: не глядите на меня. И от этой скромности становилось еще горше. Может, также смотрели на него все остальные, а он – чуть отводя взгляд. Отводя его от каждого. Может, упрекая: что ж вы… Не спасли меня…
Накатывало и слепило глаза от света и влаги. И вот я остановился и, обводя глазами седовласых людей на скамьях, может, его отца и мать, его тещу и жену – молодую женщину – в черных платках, я склонил голову. Меня немного качало, а уже сбоку кто-то толкал: проходите, проходите. Как-то автоматически рука прижалась к груди, и тем, кого он «не долюбил…», к кому он «не доспешил», для кого он «не дорешил», вылетело:
– Спасибо…
В этих словах я еще не сознавал, что вкладывал. Они вылетели откуда-то из глубины. И морщась, со вздрагивавшей непроизвольно щекой шагнул в сторону, и мало кого видя впереди, вышел в соседний проход.
И прозревал: спасибо, что вырастили такого парня.
Что любили…
Что родилась дочь…
Что народ всколыхнуло, что тысячи людей шли и шли…
Что в каждом возникло
сострадание к летчику, которого многие теперь называли, кто своим сыном, кто своим внуком, своим-своим…И жутко становилось от этой мысли, что гибель многое проявила… Истинное самосознание моего народа.
Зашел в зал, где на креслах сидели курсанты. Они теперь лучше понимали жизнь своего города.
А на рояле на сцене росла горка цветов.
Вышел на свежий воздух, а легкие воздуха не хотели. Не хотели воздуха нового. Хотели сохранить в легких воздух, с которым так или иначе соприкасался Роман Филипов, оставшийся в траурном зале.
Я обошел здание. Хвостик последних прощавшихся уходил в клуб. На моих часах было три часа дня.
С левой стороны от входа вытянулся почетный караул из взводов трех родов войск.
Он ждал выноса тела летчика…
Крутились операторы и журналисты. И в сторонке стоял кортеж.
Прозвучало новое цеу: вынос гроба снимать не разрешат, и я не стал дожидаться, а сразу уехал на кладбище.
Какое счастье, если тебя будет, кому похоронить! Какое счастье, когда придет на прощание десять человек! А еще повезет – под сотню… А вот если несколько тысяч, как к летчику Роману… С такими мыслями я ехал на Коминтерновское кладбище и видел, как стопорились в пробках машины, проезжавшие мимо въезда на погост, словно транспорт отдавал дань памяти.
А на душе снова пел Высоцкий:
…Может, были с судьбой нелады, неладыИ со случаем плохи дела, дела —А тугая струна на лады, на ладыС незаметным изъяном легла.Он начал робко – с ноты «до»,Но не допел ее, не до…Не дозвучал его аккорд, аккорд…Дорогу чуть не перекрыли вывалившие на проезжую часть люди. Они запрудили все дорожки и площадки.
Здесь тоже увидел тысячи.
Часовенку кольцом окружили.
– Будут отпевать…
Две бабушки ждали с часу дня. Выходило, они на морозе простояли больше двух часов.
«А я шесть. И ничего: живым остался…»
Уже не чувствовал холода – мой организм перешел на какой-то режим, что либо охладел так, что больше некуда, либо, наоборот, с холодом справлялся.
Все снова ждали. Ждать приходилось неизвестно сколько.
Но вот загудела сирена.
«Едут».
Вскоре появился кортеж.
Вот крайняя машина развернулась, сдала задней стенкой.
К ней пробежал дьячок в белой рясе с послушником и горящими свечами и кадилом в руках.
Дверца открылась.
Шестеро летчиков под траурную музыку по узкой дорожке между взобравшихся на кучи снега по бокам людей понесли на плечах гроб.
Они шли медленно. На этот раз Роман Филипов не несся, как в своем штурмовике, а плыл, как плывет корабль по тихой воде, и я слышал, как всхлипывали рядом стоящие бабули. И у самого снова повлажнели глаза. Хотелось выкрикнуть: да что же такое, когда уходят из жизни совсем молодые парни, которым жить и жить!