Героиня второго плана
Шрифт:
– Расскажи лучше про своего Федьку, – сказала она. – А то уедешь завтра, и будем опять только в скайпе видеться.
– Значит, к нам не приедешь? – уточнила Аюна.
– Приеду. Только не знаю когда.
– Я бы тебя в дацан свозила, ламы бы тебе леченье назначили.
– От чего меня лечить? – засмеялась Майя. – Я здорова.
– Здоровых не бывает. А ламы ты же знаешь, как лечат. От всего. Бабушка твоя их леченье уважала. А ты на нее похожа.
– Похожа, – кивнула Майя. – Даже слишком.
Глава 5
Тот вечер, когда Серафима пила кагор с Леонидом Семеновичем, был печальный и горестный.
То есть это, конечно, неправильное было сравнение – ничего детского в ее нынешней жизни не было. Наоборот, отношения с Леонидом Семеновичем сделались такими доверительными, какими не могли бы они быть, если бы он не воспринимал их серьезно. Опыт его жизни – трагический, значимый, глубокий – не позволил бы ему терпеть Серафиму рядом с собою, если бы ему приходилось ее терпеть; так она думала.
А он вот именно удерживал ее рядом с собою, этого невозможно было не видеть. Они проводили вместе все время, которое Немировский бывал не на работе. Не так уж много его было, такого времени, но Серафиме оно представлялось бескрайним.
В это время они почти не оставались дома. Не сговаривались – так получилось само собою. Москва, весенняя, прекрасная, раскрывала им объятия, Серафима чувствовала их так, словно это были объятия человеческие и любовные. И не удивлялась. Она родилась в Москве, она никогда ее не покидала, она была здесь совершенно своей, и как же еще должна была отнестись к ней Москва в счастливейшие дни ее жизни? Конечно, с любовью.
Она думала, что Москва может казаться Немировскому слишком незамысловатой после утонченного Ленинграда. Но вскоре выяснилось, что он чувствует московскую живость, размашистую ее непосредственность ничуть не хуже, чем Серафима. И если к непосредственности Москвы он относился иронически, то к Москве в целом – с приимчивостью, удивительной для такого сурового человека, каким он всегда Серафиме казался, да и был действительно. Или стал после войны.
Если Леонид Семенович не работал вечерами, то предупреждал об этом Серафиму, и они шли в театр. Не работал вечерами он, впрочем, так редко, что завзятыми театралами они не сделались. Но все-таки балетный репертуар Большого пересмотрели почти весь. И это тоже возвращало Серафиму к детству: мама любила балет, и они ходили в Большой театр на все премьеры.
Это неожиданно помогло ей: оказалось, что ее помнит театральная кассирша, теперь уже старушка. Она и оставляла для Серафимы билеты, не выкупленные какими-нибудь важными людьми.
– Господи, Симочка, да ведь Евгений Васильевич, папа твой, меня от смерти спас! – воскликнула она, когда Серафима попыталась всучить ей коробку шоколада, за которым отстояла огромную очередь в Елисеевском. – Ты маленькая была, не помнишь, а я век не забуду. Мамочка твоя заметила, что я кашляю, обеспокоилась, мужу рассказала. И Евгений Васильевич меня в санаторий устроил, в Ялту, когда у меня туберкулез обнаружили! А как бы я в такой хороший санаторий попала, кому я была нужна? Так что забери свои шоколадки, Симочка, скушай сама на здоровье.
Так, осененная родительской памятью и благославляемая старой кассиршей, Серафима стала ходить с Леонидом Семеновичем в Большой театр.
Сегодня они смотрели «Лебединое озеро». Серафима чувствовала трепет и естественность их общего молчания всем своим существом так же, как чувствовала музыку. Именно чувствовала – настоящего музыкального слуха
у нее не было.– Никогда я не мог понять, чем привлекателен балет, – сказал Леонид Семенович. – Но вот теперь понимаю.
Они вышли из Большого театра, но, спустившись по широкой лестнице в сквер – прямо в весну, будто в воду, – никуда не пошли, а просто сели на лавочку у фонтана.
Не хотелось уходить отсюда в такой вечер. Сирень цвела над головами, из-за ее свежего, острого, преходящего запаха хотелось только одного: продлить это цветенье, краткое и прекрасное.
– Чем же балет привлекателен? – спросила Серафима.
– Чистой красотой.
Эти слова могли бы показаться странными в устах мужчины, но Немировский произнес их таким тоном… Аналитическим, вот каким! Серафима улыбнулась.
Он заметил ее улыбку и сказал:
– Разве нет? Разум начинает работать каким-то новым способом, когда наблюдает за явлениями чистой красоты. Открываешь в себе неожиданные ресурсы. Да-да, не смейтесь! В прошлый раз, после «Жизели», я заметил, что применил во время операции такой ход, который никогда раньше не использовал.
– Но это ведь могло быть и не из-за «Жизели», – возразила Серафима. – Разве можно понять связь?
– Можно, – пожал плечами он. – Я не утверждаю, что все на свете доступно нашему пониманию. Есть некоторые сферы, в которые нам не проникнуть, безусловно. Но в том, что касается повседневной жизни, логические связи проследить не так уж трудно.
– Некоторым очень трудно, – вздохнула Серафима.
– Это кому же, например? – усмехнулся он. – Вам?
Цвет его глаз из ледяного сделался травяным, лиственным. Удивительно, как менялись его глаза.
– Ну да, – кивнула она. – Мне кажется, логику жизни понимают те, кто… Про кого говорят: он хозяин своей жизни. А про меня никто так не скажет. Не знаю, почему так вышло. Видимо, такая уродилась.
– Вы не очень правильно это понимаете, – сказал Немировский.
– Что именно?
– Это неправильная формула – быть хозяином своей жизни. Жизнь не глина, из которой ты можешь что-то лепить по своему усмотрению.
– Вы думаете? – тихо спросила Серафима.
То, что он сказал, было невероятно важно. Может, это было самое важное, о чем она когда-либо думала. Как же странно, что такой разговор возник из обычного замечания о красоте балета!
– Я не думаю, а знаю. – Он всмотрелся в ее лицо, и его голос стал мягче, а цвет глаз сделался совсем весенним. – На фронте это все знали, даже кто вообще думать не умел.
Он никогда не рассказывал, даже не упоминал о своей военной жизни. Серафима давно уже заметила, что это свойственно всем воевавшим. Ей было это понятно – кто же не понимает, что им пришлось пережить и почему нелегко об этом вспоминать? – и она старалась не касаться этой темы в разговорах с Леонидом Семеновичем.
Но ведь сейчас он сам заговорил об этом, и потому она спросила:
– Но разве на войне можно быть слабохарактерным?
Он улыбнулся. Серафима редко видела его улыбку. Сердце у нее застучало так, что она испугалась, он услышит этот грохот.
– На войне нельзя быть самонадеянным, – сказал Немировский. – Надо делать что положено и не приписывать себе заслуги в том, что ты жив. Я вас не обидел?
– Да чем же? – не отводя глаз от его лица, проговорила Серафима.
– Примитивностью толкований.
– Вы не можете меня обидеть, Леонид Семенович, – чуть слышно произнесла она.