Геррон
Шрифт:
Сейчас я пойду к Эпштейну.
Все вышло иначе. Я буду снимать этот фильм. Я не могу позволить себе роскошь быть мучеником.
Я был к этому готов. Если я потом буду упрекать себя, я могу вспомнить об этом. Я уже стоял в приемной Эпштейна.
Где сидели все те же люди, что и в прошлый раз. Там всегда сидят одни и те же люди. Я хотел пройти мимо них, не хотел ждать, пока меня вызовут, собирался просто отодвинуть в сторону секретарей Эпштейна, которые там важничают. Но кто-то поймал меня за рукав и остановил.
Д-р Шпрингер. Мой сосед по борделю. В белом халате, забрызганном кровью.
— Мне надо
Это было снова как тогда, в Схувбурге, где тоже, когда идешь через зал, тысячи рук пытаются изловить тебя, тянут к себе и все хотят одного и того же: „Вы должны мне помочь, вы должны для меня это сделать, ведь вы можете“.
А я ничего не мог.
— Потом, — сказал я. — В другой раз.
Зная, что другого раза не будет.
— Сейчас, — настаивал Шпрингер. То был приказ. — Вас не было дома, и я решил, что вы отправились сюда. — Он говорил шепотом, но это никому не бросалось в глаза. В приемной Эпштейна все разговоры ведутся заговорщицким тоном. Нельзя давать случайному слушателю преимущество. Кто прослышал о списке, который не так скоро заполнится, о рабочем месте, которое делает человека незаменимым, должен следить за тем, чтобы об этом не прознал никто другой. Место в спасательной шлюпке — редкость. Кто отдаст свое, тот сам утонет.
— Три минуты, — сказал Шпрингер. — Они ничего не решают.
Для меня они решали многое, решала каждая секунда. Я ведь не герой. И даже не хороший актер, изображающий героя. Потому что боюсь собственных колебаний, по каким бы то ни было причинам — по трусости, по слабости, по глупости. Потому что я не знал, останется ли у меня через три минуты или через пять сила воли сделать то, что я должен сделать. Д-р Шпрингер не отпускал меня. Тянул за собой, как тянут упирающегося ребенка. Он на голову ниже меня, но у него авторитет человека, который привык к тому, что ему достаточно протянуть руку — и в нее вложат нужный инструмент.
На улице он остановился передо мной. Положил руки мне на плечи. Для этого ему пришлось поднять руки вверх. Жест, который я часто наблюдал у врачей. Это всегда было при необходимости объявить плохой прогноз. Будьте мужественны — вот что означает этот жест. Я подумал: что-то случилось с Ольгой.
А он сказал:
— Вы должны снять этот фильм.
Он ничего не мог об этом знать. Это было невозможно. Все держалось в строжайшей тайне, так распорядился Рам. Но д-р Шпрингер знал.
Он ответил на мой вопрос до того, как я успел его задать.
— Эпштейн, — сказал он. — Он иногда приходит ко мне в больницу. Когда ему нужен укол, чтобы он мог делать то, что должен делать.
Он сказал больница, а не медпункт, как говорят другие. Он так привык по своей прежней жизни.
— Можете не беспокоиться, — сказал он. — Кроме меня, не знает больше никто. Хотя, конечно, скоро будет знать весь Терезин. Как только вы приступите к съемкам.
— Я не буду делать этот фильм, — сказал я.
Он отрицательно покачал головой. Маленькое, сочувственное движение. Какое он, наверное, делает, когда приходится отнять последнюю надежду у родственников пациента. Мне очень жаль, но диагноз не изменишь. Ваш сын, ваш брат, ваш муж умрет.
— Вы снимете этот фильм.
— Ни за что на свете…
Он перебил меня до того, как мои возражения перешли в монолог. Опять типичный жест врача. Мне очень жаль, но положение безвыходное. Нет, не имеет смысла привлекать
еще одного специалиста. Других методов лечения не существует.— Я вам объясню, — сказал он. — Это из-за Герты Унгар.
Этого имени я никогда не слышал.
— Моя операционная сестра. Двадцать девять лет. Она стоит в списке на новый транспорт.
— В этом списке стоит много людей.
— Я знаю, — сказал он. Кивнул, как будто я сказал что-то умное. — Как правило, с этим приходится мириться. Как во время эпидемии приходится мириться с тем, что не всех можно вылечить. Но если можно, если у вас есть возможность спасти человека…
— Я должен записаться вместо нее? Но и это не поможет. Если я не послушаюсь Рама, я так или иначе окажусь в ближайшем поезде на Освенцим.
— Нет, — сказал д-р Шпрингер. — Ни вы, ни Герта Унгар. Очень многие имена будут вычеркнуты. Если вы образумитесь.
— Я в своем уме.
Должно быть, я сказал это громко, поскольку несколько человек на улице обернулись в нашу сторону. И тут же снова отвернулись. В том, что кто-то слетает с катушек, здесь нет ничего необычного.
— Слушайте, — сказал д-р Шпрингер. — Я вам объясню.
Это действительно сработало. Так просто, будто у меня в руках вдруг оказалась волшебная палочка.
Д-р Шпрингер рассказал мне про Герту Унгар. Это лучшая операционная сестра, училась в Берлине. Которую он, естественно, записал в незаменимые, что служило гарантией от всякого транспорта. Из-за должности, которую он занимает, у него есть право на бронь для четверых. Но потом она все-таки оказалась в списке. Шпрингер сперва подумал, что это ошибка. Бюрократическая неисправность, которая легко поддается исправлению. Транспорт отправляется уже завтра, и в таком деле каждая минута на счету. Он, конечно, сразу побежал прямиком в совет старейшин, не сняв даже операционный халат. Пошел к Эпштейну и потребовал немедленно изменить список, прямо на месте. Но еврейский староста лишь пожал плечами. В список ее внес не он, а комендатура. Он, дескать, возьмется за это дело, но будет трудно.
— Он стал политиком, — считал д-р Шпрингер. — Он больше не может прямо сказать „нет“.
Если все это не было ошибкой, значит, было чьей-то интригой. Шпрингер предполагал, что за этим стоит некий Райниш. Человек с незаконченным медицинским образованием, который тем не менее присвоил себе титул доктора. Каким-то образом этот фальшивый доктор исхитрился втереться в доверие к нескольким эсэсовцам. Они у него лечились и слушали его. Он имел влияние в комендатуре.
— Он меня не любит, — сказал д-р Шпрингер. — Однажды я отказал ему в приеме на работу. Везде, где только может, он интригует против меня. Он бы с удовольствием поставил в список и меня самого.
Безумная история. Но в Терезине безумие — норма.
— Вы уверены? — спросил я.
В ответ он развел руками — тем древним жестом, который говорит: „В чем можно быть уверенным в этом мире?“
— Эпштейн в этом деле и пальцем не шевельнет, — сказал он. — Потом будет уверять, что сделал все возможное. Когда что-то исходит сверху, он поджимает хвост. Трусливый человек. Повлиять на него можно, только если испугать его еще больше. И это сделаете вы, Геррон.
Я дал себя уговорить, потому что это было уже не важно. Если кто-то решил принять яд — почему бы ему еще и не выпрыгнуть из окна. И был в этом еще один момент. Его просьба давала мне возможность выступить. В последний раз выступить по-крупному. Ведь я рампозависимый.