Гёте. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Люди, для которых условная мораль олицетворяет незыблемые устои общественной жизни, конечно, не могут не осуждать человека, склонного руководиться в своих действиях исключительно внушениями собственной совести, хотя бы он и старался соблюдать при этом основное и высшее правило нравственности: не делай и не желай другому того, чего не желаешь себе. По отношению к этому правилу Гёте, действительно, имел основание не бояться упреков; что же касается условной морали, то в жизни, как в искусстве, он был склонен всегда стоять как можно ближе к природе, почти не обращал внимания на суждение общества и мог, конечно, казаться безнравственным с узкой точки зрения немецких филистеров и филистерш.
Смешно было бы оправдывать Гёте в тех кутежах и излишествах, которые он позволял себе в молодости, как смешно было и называть его за это безнравственным. В истории с Гретхен он был замешан лишь как влюбленный в эту девушку, а о проделках компании узнал последним; если он вел неправильную жизнь в период своего лейпцигского студенчества, то какой же студент никогда не кутил и что в этих кутежах особенно безнравственного? Серьезнее те обвинения, которые выставляют на вид его непостоянство в любви и нерасположение к женитьбе. Действительно, когда читаешь историю Фридерики Брион, то сердце невольно сжимается от жалости к этой милой благородной девушке, которую Гёте увлек и затем покинул. Но, во-первых, отношения его к Фридерике, как и к другим девушкам, которыми он увлекался, не заходили слишком далеко, доказательством чему служит то, что все эти девушки или
Что касается сочинений Гёте, то в настоящее время едва ли кому-либо придет в голову считать безнравственными, например, «Римские элегии» или «Вильгельма Мейстера». Элегии могут шокировать только тех, кого оскорбляют наивные описания Гомера, Овидия и других древних классиков или кого наводят на дурные мысли обнаженные мраморные статуи великих скульпторов. «Вильгельм Мейстер» безнравствен разве лишь тем, что в нем поэт совершенно объективен, не дает никаких нравственных оценок поступкам действующих лиц; словом, по меткому выражению Льюиса, мы в этом произведении «не видим даже и полы проповеднического стихаря».
К общим обвинениям Гёте в безнравственности примыкает и упрек в том, что он будто бы был честолюбивым и льстивым царедворцем. Много раз обсуждался вопрос, зачем Гёте избрал себе придворную карьеру, которая якобы затрудняла свободное развитие его поэтического таланта. На этот вопрос лучше всего отвечает Льюис: «Гёте должен был избрать себе какую-нибудь карьеру. Довольствоваться карьерой поэта в то время было столь же невозможно, как и теперь; карьера эта весьма соблазнительна, она дает славу, но – не дает денег… Обвиняющие его в том, что он тратил время на придворные пиршества и на такие правительственные дела, которые столь же хорошо, как и он, могли бы исполнить другие, должны бы хорошенько подумать, сберег ли бы он время, если бы, например, посвятил себя юриспруденции и вынужден был бы толкаться по залам франкфуртских судов?» Если прибавить к этому, что придворная карьера, обеспечивая Гёте в материальном отношении, давала ему громадный жизненный опыт и почти безграничные возможности для наблюдений над общественной жизнью, то выбор этой карьеры станет понятным и без предположения, что поэта влекло к ней честолюбие. Талант его вовсе не ослабел при дворе; это достаточно доказывается тем фактом, что длинный ряд своих лучших произведений Гёте написал после того, как поселился в Веймаре. Лишен всякого основания и упрек в низкопоклонстве перед коронованными особами. Гёте, правда, всегда соблюдал правила вежливости, а когда нужно – и этикета, но он не церемонился отказывать герцогу в его просьбах, отказался явиться ко двору при приеме короля Виртембергского и вообще держал себя вполне независимо. Известен анекдот о встрече Гёте и Бетховена в Карлсбаде с австрийской императрицей. Гёте очень вежливо раскланялся первый, а Бетховен ждал первого поклона со стороны лиц императорской фамилии и только кое-как ответил на этот поклон. Если этот анекдот о чем-либо и свидетельствует, то разве лишь о невоспитанности Бетховена, а не о низкопоклонстве Гёте.
Религиозные воззрения Гёте, как и его взгляд на нравственность, не раз были предметом сокрушения его друзей и злобной критики врагов. Обладая в высшей степени самостоятельным умом, Гёте, как мы видели, с самого раннего детства интересовался религиозными вопросами и старался создать собственную религию. В соответствии с теми влияниями, которым он подвергался в течение жизни, он много раз видоизменял свои религиозные воззрения, но никогда, даже в эпоху наибольшего сближения с девицей фон Клетенберг, не мог всецело примкнуть ни к одной религиозной секте. Библию он глубоко чтил и чрезвычайно интересовался ею, но гораздо более как историческим и литературным памятником, чем как религиозной книгой. Чем ближе знакомился Гёте с естествознанием и с классическим искусством, тем сильнее удалялся он от общепринятых форм религии, а по возвращении из Италии стал выражаться об этих формах так резко, что глубоко огорчил своих религиозных друзей и заслужил прозвище «великого язычника». С этого времени религией Гёте окончательно сделался так называемый пантеизм, то есть признание безличного божества как животворной силы, разлитой в природе и нераздельной с нею. Гёте верил в бессмертие души, как это видно из разговора его с Фальком после смерти Виланда. Вообще же его религия была скорее философски-эстетическая, чем этическая, хотя он чрезвычайно высоко ценил христианское нравственное учение.
«Как бы ни была высока умственная культура, как бы глубоко и широко ни разрослось знание, просветляя человеческий разум, – не может никогда человек стать выше той нравственной культуры, которая озаряет нас своим светом со страниц Евангелия», – говорил он Эккерману. Выше мы видели, что с нравственной стороны Гёте нередко выказывал себя человеком, поступающим по отношению к ближним истинно по-христиански.
Из только что сделанного очерка этических и религиозных убеждений Гёте отчасти выясняются и его философские воззрения. Как восторженный обожатель природы, как ум вполне самостоятельный и полагающийся единственно на собственный опыт Гёте не мог быть расположен к метафизике и неоднократно осмеивал ее с чрезвычайною меткостью и остроумием. Из философских систем всего более привлекали его учения Спинозы и Канта; что же касается личных философских воззрений Гёте, то они чрезвычайно приближались к положительной и эволюционной философии нашего времени. Он ставил себе за правило «исследовать все, что доступно исследованию, а на недоступное взирать с безмолвным уважением». Эта мысль прекрасно выражена в словах Фауста:
Достаточно познал я этот свет,А в мир другой – для нас дороги нет.Слепец, кто гордо носится с мечтами,Кто ищет равных нам за облаками!Стань твердо здесь и вкруг води свой взор:Для мудрого и этот мир не вздор.Соответственно этому вполне позитивному взгляду смотрел Гёте и на задачи человека. Целью жизни он считал всестороннее развитие всех способностей индивида, упражнение их в борьбе с трудностями и приложение на благо себе и другим людям. Поэт превосходно выразил это воззрение в трогательном и возвышенном предсмертном монологе Фауста. Чтобы сделать этот монолог более понятным для читателя, не лишним будет напомнить вкратце содержание четвертого и пятого актов поэмы. Император, которому Фауст помог одержать победу над мятежными вассалами, дает ему в собственность часть морского берега. Для увеличения своих владений Фауст, проводя каналы и воздвигая плотины, отвоевывает себе часть морского дна и устраивает обширную страну, которая постоянно должна укреплять свои плотины, защищаясь от наводнений. Смерть застает его за осушением болот в этой стране:
Стоит болото, воздух заражаяИ весь мой труд испортить угрожая:Предотвратить гнилой воды застой —Вот высший и последний подвиг мой!Я целый край создам обширный, новый,И пусть мильоны здесь людей живут,Всю жизнь, ввиду опасности суровой,Надеясь лишь на свой свободный труд.Среди холмов, на плодоносном полеСтадам и людям будет здесь приволье,Рай зацветет среди моих полян;А там, вдали, пусть яростно клокочетМорская хлябь, пускай плотину точит:Исправят мигом каждый в ней изъян!Да, мне открыли долгой жизни годыЗакон, который вечно не умрет:Лишь тот достоин жизни и свободы,Кто ежедневно с бою их берет.Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывнойДитя, и муж, и старец пусть ведет,И я увижу, в блеске силы дивной,Свободный край, свободный мой народ!Тогда-то я скажу: мгновенье,Прекрасно ты! Продлись, постой!И не сметут столетья, без сомненья,Следа, оставленного мной!Эти мужественные благородные слова престарелого Фауста представляют в то же время profession de foi [2] самого Гёте, неустанно работавшего всю свою жизнь и оставившего в науке и поэзии глубокие следы, которых «не сметут столетья»!
Что касается политических убеждений Гёте, то, как мы уже видели в главе XVII, он был весьма нерасположен к политике и всячески старался держаться в стороне от нее.
Как художник и мыслитель, занятый лишь высшими, отвлеченными интересами, он мало интересовался практической жизнью и мало понимал ее. Так, он не понял Французской революции, не верил в возможность близкого освобождения Германии от господства Наполеона, не мог освоиться с конституционными порядками, которые были введены в Веймаре с 1816 года. Последнее было вполне понятно при том пренебрежении к мнению большинства, каким отличался Гёте. Когда в 1823 году ландтаг потребовал от него отчета в употреблении денег, ассигнованных на художественные и научные учреждения, Гёте рассердился, обиделся и послал пару строк, в которых были обозначены, без всяких подробностей, общие цифры прихода, расхода и остатка. Большинство депутатов расхохотались от души, когда им прочли этот курьезный «документ», но другие рассердились, и великой герцогине стоило много труда уладить этот конфликт. Едва ли нужно прибавлять, что все счета и другие оправдательные документы были у Гёте в порядке, и что он не хотел представить их палате только потому, что не допускал недоверия к своему слову. Как мало интересовался Гёте политикой, показывает следующий факт, сообщенный Эккерманом. Когда в Веймар пришла весть об Июльской революции (1830 год), Сорэ, один из близких знакомых Гёте, отправился к нему.
2
кредо (фр.).
– Ну, – спросил его поэт, – что вы думаете об этом великом событии? Наступило извержение вулкана: теперь пойдут уж разговоры не при закрытых дверях!
– Страшная история, – отвечал Сорэ, – но чего же можно было и ожидать при таком министерстве? Гёте посмотрел на него с удивлением.
– Мы, кажется, не понимаем друг друга, – сказал он. – Я совсем не об этих вещах говорю. Я говорю вам о том, что произошло в Парижской академии, о споре первостепенной важности между Кювье и Жоффруа Сент-Илером.
Отвращение Гёте к политике послужило, как мы уже знаем, поводом к обвинению его в отсутствии патриотизма. Если под патриотизмом понимать не только любовь к отечеству, но и национальную ненависть, то Гёте, конечно, был плохим патриотом, так как расовая ненависть была совершенно чужда душе его. «Между нами, – говорит он Эккерману, – я никогда не ненавидел французов, хотя и радехонек был, что мы от них избавились. Да и как бы я, для которого важны только культура или варварство, мог ненавидеть нацию, чуть ли не самую цивилизованную на свете, которой я и сам обязан значительной долей моего развития?» Но при полном отсутствии, притязаний на всякую национальную исключительность, при полном отсутствии ненависти к другим нациям Гёте вовсе не лишен был чувства любви к отечеству, как не был лишен и национальной гордости. В доказательство приведем весьма замечательный разговор его с историком Луденом (1813 год). «Не верьте, – говорил Гёте, – будто я равнодушен к великим идеям свободы, национальности, отечества. Нет, эти идеи составляют часть нашего существа, никто не может отрешиться от них. И судьбы Германии я горячо принимаю к сердцу. Я часто испытывал горькое чувство печали при мысли о немецком народе, который так почтенен в отдельных своих представителях и так ничтожен в целом. Сравнение немецкого народа с другими нациями возбуждает в нас мучительные чувства, которые я так или иначе стараюсь заглушить в себе. В науке и искусстве нашел я крылья, которые держат меня выше этих чувств, так как наука и искусство составляют мировое достояние и перед ними исчезают границы национальностей. Но утешение, доставляемое ими, все-таки лишь относительное утешение; оно не может заменить гордого сознания, что принадлежишь к великому, сильному, уважаемому и грозному народу. Также утешает нас и вера в будущность Германии, вера, которой я крепко держусь. Да, немецкий народ имеет будущность. В настоящее время, говоря словами Наполеона, судьба нашей нации еще не созрела. Если бы германцы не имели другой исторической задачи, кроме разрушения Римской империи и создания нового мира на ее развалинах, то они давно бы погибли. Но они уцелели и притом настолько еще сильны и даровиты, что им, наверное, предстоит еще что-нибудь великое, настолько же превосходящее их прежние подвиги, насколько выше стало их образование и развитие. Но времени и ситуации, в которых это произойдет, невозможно предвидеть, как нет возможности ускорить наступление этого момента. Нам, отдельным лицам, остается пока лишь увеличивать и распространять развитие нашего народа, добросовестно трудясь соответственно своим дарованиям, склонностям и общественному положению, увеличивать это развитие как в низших, так, в особенности, в высших слоях, чтобы не оставаться позади других наций, но даже стоять в этом отношении впереди их; тогда дух наш не будет падать, а останется бодрым и веселым, и мы будем способны ко всякому великому подвигу, когда наступит день славы».