Гёте
Шрифт:
Но влюбленные неожиданно сообщают ему, что они уже повенчались, и плененный гений испускает стон жгучей тоски по земному счастью: «В страстную пятницу я решил схоронить плащаницу, предать погребению силуэт Лотты. Но он все же остался в моей комнате и останется со мной до моей смерти. Я брожу по безводной пустыне, власы мои — тень моя, и кровь моя — мой колодезь. Меня радует корабль ваш, украшенный пестрыми флагами и звучащий кликами ликования, который вошел в гавань… Да, под небесами и над небесами Господа бога нашего я друг ваш и Лотты». Он без устали рисует себе радости своего соперника и в антично-наивной манере описывает их ему:
«Итак, господин Кестнер и мадам Кестнер, спокойной ночи!
Вы поглядите только, ложе мое бесплодно, как песчаная пустыня. Уйти от Лотты!
Как дрожит в нем каждый нерв в эти свадебные дни, через семь месяцев после разлуки! Письмо написано не так, как другие его письма; оно написано дрожащим почерком, неряшливо, вкось. И еще, через несколько дней: «Нет, вы строите мне насмешливую гримасу и ложитесь рядом со своей женой, и вот это уж я считаю скверным… Называть меня завистником!.. О Кестнер, когда же я завидовал тому, что вы обладаете Лоттой в человеческом смысле, ибо, чтобы не завидовать вам в божественном смысле, я должен быть ангелом без легких и печени. Так вот, говорю я вам, если вам придет в голову ревновать ко мне, то я оставляю за собой право вывести вас на сцене, и над вами будут смеяться и евреи и христиане… Я ношу на моей шляпе цветы из подвенечного букета Лотты… Милый Кестнер, ты всю жизнь будешь держать в руке своей рог изобилия, и да пошлет тебе бог всяческих радостей. Я же, бедняк, взираю на пустынную скалу».
В эти дни Гёте весь трепещет от напряжения. Ему непрестанно мерещится любимая женщина в объятиях другого.
Но проходит три недели. Ему уже легче дышится, голос его звучит бодрее: «Мой добрый дух наделил меня сердцем, способным вынести все… Я спокоен, как никогда… Много работаю и весел. Одиночество мне на пользу». Наступает лето. Иногда еще он грезит о ней. «Вот так я грежу, — пишет он ей, — и, спотыкаясь, бреду по жизни, веду мерзкие судебные процессы, пишу драмы и романы и тому подобное». К осени он посылает ей пеньюар. Верно, он ей скоро понадобится. Чем ближе ее роды, тем дружественнее становится его тон. В канун Нового года он пишет одной из своих приятельниц: «За последние три-четыре месяца я поженил не то две, не то три пары, и никто еще не сообщил мне, что собирается разродиться».
И вот в то самое время, когда над водоворотом погибшей страсти, наконец, смыкается водная гладь, на горизонте появляется новый корабль под пестрым флагом.
Быть может, одинокий подсознательно позволяет прежней страсти погрузиться в глубину, ибо предчувствует приближение новой. Та самая девушка, которая приглянулась Гёте во время его бегства из Вецлара, ровно через год приезжает во Франкфурт. Но теперь она уже очаровательная женщина, да к тому же еще женщина непонятая.
А как раз в эти дни, прервав свою аскезу, которую он так долго соблюдал, храня память о Лотте, Гёте посвятил эротикон некоей безвестной Кристель и встречает семнадцатилетнюю Максу Ларош, охваченный тем предвкушением, на которое имеет право молодой человек, обладающий именем и занимающий определенное положение.
«Ее суженый производит впечатление человека, с которым можно ужиться и приумножить количество милых, но отнюдь не духовных существ. И поэтому я чрезвычайно занят тем, как бы изобрести что-нибудь более хорошее, славное и приятное, чем до сих пор. Я хорошо настроен, предвижу много неожиданностей, и уже несколько раз совсем готов был влюбиться. От чего да сохранит меня бог!»
Все готово в его душе. И нет ничего удивительного в том, что красивая, страстная женщина, только что ставшая женой пожилого коммерсанта и мачехой его детей, попав в мрачный дом франкфуртских патрициев, почувствовала разочарование. Она, конечно, здесь скучает. Проходит две недели, она неожиданно встречается с Гёте,
и тот называет эту встречу «счастьем своей жизни». Впрочем, он подразумевает под этим не столько молодую женщину, сколько свое чувство к ней.Супруг, господин Брентано, у которого, сперва, очевидно, нет повода для ревности, кажется ему человеком достойным, характером сильным и необычайно деятельным руководителем своего большого предприятия.
Впрочем, Мефистофель куда лучше знает, как именно обстоят дела.
«Гёте уже друг дома», — пишет Мерк своей жене.
Эта страсть Гёте была пылкой и короткой. Он вернул ей ее письма, а она, вероятно, вынуждена была уничтожить их. Сохранился только недописанный уголок одного письма. «Находясь в таком настроении, я могу долго глядеть на волосы, — пишет он, глядя на ее черный локон, — и предаваться своим фантазиям; и мне кажется, что они являются частью того, над чем я не властен, ибо некто из многих, живущих рядом с нами, приобрел их в свою собственность… Заступ вгрызается в землю и извлекает на свет божий все, что уже принадлежало мраку. И да не откажут нам в благословении. Вот и все счастье, которое я могу вам пожелать. И пусть бы я был счастлив, как вы…» Подобно таинственному пламени, полыхает в этом отрывке короткая его любовь, овеянная чувственным, тяжелым земным волнением. «Сегодня был жестокий мороз. Все прорвалось, все трещало, и выгибалось, и извивалось, и господин рыцарь вел себя, как свинья».
Проходит всего несколько недель, и все уже кончено. Вне себя от огорчения пишет госпожа Ларош о браке своей дочери.
Злобно подтрунивает Гёте над острым носом хозяина дома, так быстро обманувшемся в своей любви.
Чета Брентано приехала во Франкфурт в начале года, а в феврале супруг уже отказал доктору Гёте от дома. Гёте пытается сообщить об этом госпоже Ларош, объясняя все обычным светским недоразумением. Но он понимает, что мать его союзница, и поэтому делает ей признание, которого уже не может сделать дочери: «Я не могу забыть вашей Макс. Покуда я жив, я буду любить ее всегда».
Мать приезжает во Франкфурт; она приглашает к себе Гёте. Он гневно пишет в ответ: «Если бы вы знали, что я пережил, прежде чем оставить этот дом, вы не пытались бы заманить меня обратно, дорогая мама. В эти страшные минуты я настрадался на все будущие времена. Теперь я спокоен, и не лишайте меня моего покоя!» Они живут в одном городе, их разделяют только несколько улиц, но в этих двух записках — в той, в которой его приглашают, и в той, в которой он отказывается прийти, — слышны отдаленные раскаты страсти, потрясшей самые глубины его существа.
Разве эта маленькая женщина не третья, от которой Гёте вынужден отказаться, когда сердце его охвачено пламенем? Разве не бежит он каждый раз ради женщины, чтобы оберечь ее судьбу, безопасность, покой? Встречаясь с женщинами, юный Гёте отдается им весь, без оглядки. Но всегда в разгар самозабвенной страсти он бежит от любимой, чтобы спасти ее. Ее, но и себя тоже.
Ибо за этими женщинами, которыми он жаждет обладать — не на мгновение, нет, навсегда, на всю жизнь, — невидимо стоит на страже его добрый гений и, отгоняя злого демона, не дает Гёте измельчать в наслаждениях. Теперь, когда он снова пылает, когда его снова, на этот раз грубо, выгоняют из дома любимой, теперь, когда он, как беглец, снова возвращается в мансарду отчего дома, — теперь он вдруг вспоминает свою последнюю разлуку и начинает понимать, что он ушел вовсе не только потому, что повиновался решению любимой.
«По-другому, вот как сейчас на душе у меня, было, верно, на душе у молодого дипломата, у брауншвейгского философа, когда супруг любимой выгнал его из ее дома. Разве не застрелился он в ту же ночь? Иерузалем! Сегодня я понимаю тебя, я могу описать все, что делалось у тебя на душе. Описать! Разве не лежат вот там белые листы бумаги, год за годом впитывавшие в себя восторги и страдания моей души?»
Гёте садится к столу и без всякого плана, без единого наброска пишет «Страдания юного Вертера». Книга, которую он начал, словно лунатик, во сне, уединившись от всего света, закончена ровно через месяц, ибо не успел Гёте написать первое письмо Вертера, как он весь превратился в творческую волю.