Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Писательская деятельность Гёте сводится уже не столько к деятельности открывателя, сколько собирателя. Даже как естествоиспытатель, он уже не исследует новое и выступает, скорее, как энциклопедист. Замысел «Вильгельма Мейстера» — основного произведения этой поры — относится к более раннему времени. Однако большая часть романа написана именно теперь. Слишком долго возился с ним Гёте, так что под конец роман начал на него давить. Вторая часть «Мейстера» утратила свободу и легкость, которые были так свойственны первой. Усталый приходит Гёте к его концу. Но против обыкновения он называет свой роман великим произведением. Шиллер, который высказал о «Мейстере» много самых высоких слов, хвалит Гёте за то, что в конце романа серьезность и шутка как бы растворяются в игре теней и лишь один-единственный элемент господствует над всем произведением — легкий

юмор. Шиллер полагает, что в книге серьезное — тоже только игра. Игра составляет единственный и настоящий элемент романа. Боль здесь «только кажущаяся, а покой единственная реальность». Чрезвычайно глубоки эти замечания Шиллера. Он предчувствует, что в Гёте начинает господствовать новое настроение. Скоро и мы убедимся в этом.

Стареющий писатель-бюргер повсюду, где мог, ввел в свой роман пояснения, которые должны были смягчить гениальную непосредственность первых, написанных в юности, частей романа. Единственное значительное произведение, созданное Гёте в десятилетие дружбы с Шиллером, — это «Герман и Доротея». Ведь «Вильгельма Мейстера» и «Фауста» оставалось уже только завершить. Сюжет для написания идиллии Гёте почерпнул из рассказов о событиях в Зальцбурге.

Фон поэмы составляют очень слабые отзвуки революции, Гёте вовсе и не стремился хоть сколько-нибудь обрисовать ее.

Поэма была задумана и написана так быстро, как Гёте уже не писал со времен «Вертера». Да и по краткости, по завершенности в ней тоже много общего с «Вертером». Она написана чуть ли не в девять дней. «Герман и Доротея» имела почти такой же успех, как «Вертер» — правда, не столь бурный.

Но успех этот был вызван недоразумением.

Германии показалось, будто она получила истинно германский эпос. И действительно, в своей идиллии Гёте уловил и интимность северной живописи, и мещанский уют эпохи, и голландские элементы, свойственные собственному его характеру. Имена, ландшафт, домашняя утварь, уклад бюргера, его тревоги, его спокойная ограниченность — все нашло отражение в поэме. Именно эти качества так привлекли немецкого мещанина. Он с благодарностью принял поэму, как только она появилась на свет. Гёте читал ее вслух охотнее и чаще, чем все другие свои произведения, и нередко, растроганный, «таял на жаре собственных углей».

Но, разумеется, народ не знал, да и не мог знать, что на самом деле думает Гёте по поводу немецкого характера своей поэмы. «Что касается сюжета, — писал Гёте, — то в «Германе» я пошел, наконец, навстречу пожеланиям моих немцев, и они бесконечно довольны. Теперь я подумываю, не написать ли мне в этом же роде еще какую-нибудь пьесу. Разумеется, ее играли бы на всех немецких театрах и сочли бы великолепной все без исключения, хотя сам автор был бы о ней совершенно противного мнения». Как громко звучат здесь высокомерие, отчужденность и горечь, наполняющие поэта, так долго непонятого и, наконец, снискавшего национальный успех! Впрочем, свое отношение к поэме Гёте выразил даже еще явственнее. «Будь я моложе, пишет он французскому переводчику «Германа и Доротеи» в Париж, — я бы решился вас навестить, дабы подробнее изучить нравы и обычаи Франции, особенности ее обитателей, а также их духовные и нравственные потребности после великого кризиса, который они пережили. И может быть, тогда мне удалось бы написать поэму, которая, соперничая с «Германом и Доротеей» и переведенная вашей рукой, осталась бы не без влияния на читателей». А тем временем «Германа и Доротею» перевели даже на латынь.

«Герман и Доротея» нашли дорогу к сердцу читателя, хотя и были написаны по рецепту Фосса, который рекомендовал облекать современный сюжет в античную форму. А все-таки ритм этого произведения навсегда остался чужд немецкому читателю. Как много драгоценных произведений, созданных Гёте в этот же период, произведений, которые так и рвались в песнь или в сказание, навсегда остались чужды народу из-за классической формы, в которую он их облек!

Разумеется, он и сам глубоко почувствовал и трагически пережил жертвы, принесенные им в угоду своей теории античности. Уединившись в старом садовом домике, чтобы составить сборник новых стихов, Гёте утешал себя тем, что былую энергию и сочность его поэзии восполняют теперь больший вкус и широкий кругозор. Но кое-чему удалось продраться даже сквозь эстетические предрассудки эпохи и найти спасение в естественной форме, как, например, балладам Гёте.

Наконец, наконец-то сбросил он с себя античную тогу и остался в коротком плаще! Наконец-то он

слышит, как гуляет вольный ветер в его стихах!

Разве какое-нибудь стихотворение Гёте начиналось с такой забавной забавы, с такого летящего полета, как «Волшебная сеть»? Да и много других стихов, предвещающих новую меланхолическую легкость, которая стучится к нему в душу.

В своих балладах Гёте избегает трагических мотивов. И в то время как Шиллер все трагичнее смотрит на мир, Гёте вспоминает о своем коротком трагическом периоде — о «Вертере» «Клавиго» «Стелле» и не хочет больше возвращаться к нему.

Две свои вещи — «Фауста» и «Учение о цвете» — Гёте называет «навязчивыми привидениями», от которых ему нужно, наконец, отвязаться. И действительно, только принуждая себя, поэт завершил первую часть «Фауста». Но для этого он написал еще целую треть стихотворного текста в дополнение к тому, который был уже напечатан, значит, нужно переплавить все заново, и Гёте дает переписать и новый текст, и старый. «Старая, еще пригодная, впрочем, чрезвычайно нелепая рукопись переписана, и отдельные части разложены согласно подробной схеме отдельными пачками, под номерами, одна за другой». Расположившись со всеми удобствами, вооружившись легкой иронией, свойственной образованному в классическом духе художнику, Гёте вновь принимается за свою «варварскую композицию». Он полагает, что ему удастся, может быть, «слегка поправить ее, но уж никак не выполнить высочайших требований искусства… Ведь рассудок и благоразумие, словно двое забияк, станут ожесточенно драться друг с другом, а по вечерам мирно отдыхать вдвоем. Но я все же постараюсь, чтобы все части произведения были приятны и занимательны и дали пищу для размышлений».

Так антидемонично, благодушно и бодро собирается Гёте раскалить, чтобы заново перековать этот некогда дышавший жаром обломок. Тот же добродушно-насмешливый тон сохраняет он и в разговорах с посторонними. Когда Котта предлагает ему заказать для «Фауста» гравюры на меди, Гёте добродушно отклоняет его предложение. «Надеюсь, чародей и сам как-нибудь да пробьется». Он привык к тому, что все главнейшие его произведения остаются не понятыми Германией, но со свойственным ему реализмом предвидит влияние, которое «Фауст» окажет на читателей.

И все же в часы одиночества он молча, вопрошая, страдая, замирает перед фрагментом, в котором заколдована его юность — нет, вся его жизнь. Он все еще, и теперь особенно, ощущает «Фауста» не только как мировую поэму, но как песнь своей жизни.

Об этом свидетельствует «Посвящение» к ней, когда, глядя на старые свои образы, он говорит:

Всецело покоряюсь вашим чарам,Дыша всей грудью колдовским угаром.

И все-таки ни после шутливых слов, с которыми Гёте обращается в прологе поэмы к издателю, ни после волнующих призывов, обращенных к себе самому, он не сделал сейчас ничего значительного, и ему опять не удалось завершить свое произведение. Дважды откладывал он эти страницы, и над ними проходят долгие годы. С пятидесяти двух и вплоть до семидесяти шести лет Гёте не прикасается к «Фаусту». В работе над этой трагедией наступает полное затишье. Оно продолжается, покуда Гёте не начинает писать «Фауст. Часть II».

Но ведь, в сущности, только интерес к античности заставил его вернуться к «северному варварству» к его произведению. Это случилось в те самые дни, когда Шиллер, который без конца убеждал Гёте взяться, наконец, за трагедию, сказал Котте, что уже не верит в завершение «Фауста».

И вдруг Гёте, который во время путешествия неожиданно наткнулся на античный миф о Елене, тут же вводит ее в свою трагедию. Впрочем, она встречается и в старом народном действе и в народной книге о докторе Фаусте.

Гёте без передышки пишет все триста стихов, с которыми выступают Елена, Форкиада, Хор. Стихи античные и по размеру своему и по настроению. Отрывок этот так свободен и так завершен!.. Кажется, он не будет иметь никакого отношения к старой трагедии. «Я так увлечен красотой истории моей героини, что, право, меня огорчает необходимость превратить ее в какую-то уродливую рожу. Нет, мне нисколько не хочется строить на этом эпизоде серьезную трагедию».

С точки зрения Гёте, литературная форма, сложившаяся на юге Европы, настолько выше и изысканнее северной поэзии, что при мысли о необходимости сочетать отрывок о Елене со своим старым фаустовским миром, он называет этот мир рожей. Нет, он все еще не нашел в него мост.

Поделиться с друзьями: