Ги де Мопассан
Шрифт:
…Погода портилась. Резкий ветер спускался с ледников. Мопассан уже задумался о том, чтобы покинуть южные края, когда к нему пришло письмо от Тэна, который рекомендовал ему другой курорт, соперничающий с Дивонном, – Шанпель, в 10 минутах от Женевы. «Он (Тэн) исцелился там в минувшем году в какие-нибудь сорок дней от болезни, вполне похожей на мою, – пишет Ги матери. – …Сейчас там поэт Доршен с теми же симптомами болезни, что у меня. К нему вернулся сон; пока – не более того, но, черт побери, это – все!» Окрыленный надеждой, Ги отправляется сперва в Женеву; проезжая этот город, он встречает там своего друга Анри Казалиса. В заботе о бодрости духа своего пациента милый доктор сделал комплимент его хорошей мине и даже воскликнул: «Vous ^etes guerf!» (Вы исцелились!) и одобрил его проект прохождения курса лечения в Шанпеле, который, с его точки зрения, был куда здоровее Дивонна. «Для вас, – сказал он в заключение, – самое главное – вопрос климата, а вам потребны сушь и солнце. Потом – необходимо принимать душ, который вас уже преобразил; я в этом убедился, увидя вас». Между тем доктор тайком отправился к Огюсту Доршену и предостерег его насчет экстравагантностей Мопассана. «Я притащил его сюда, чтобы убедить в том, что у него, как и у вас, всего лишь неврастения, – признался он поэту. – Втолкуйте ему, что вы окрепли
Но и в Шанпеле, едва прибыв, Мопассан жалуется на холод и сырость, требуя, чтобы его номер в отеле «Босежур» отапливался. Огюст Доршен, который знал Мопассана по Парижу еще с 1881 года, был поражен его перевозбужденным видом и сбивчивой речью. Видно, Мопассан спешил вывернуть наизнанку душу перед молодым собратом по перу и его благоверной. Он сразу же открыл перед ними пухлый портфель и объявил: «Вот первые 50 страниц моего романа „Анжелюс“. Вот уже год как я не могу написать больше ни одной. Если в три месяца книга не будет окончена, я покончу с собой». Потом он ничтоже сумняшеся заявил своему собеседнику, что убежал из Дивонна оттого, что воды озера вышли из берегов и затопили его виллу аж до второго этажа. На следующий день он сунул Доршену под нос свою прогулочную трость и заявил: «Вот этой тростью мне как-то случилось защищаться от трех сутенеров, нападавших на меня спереди, и от трех бешеных собак, нападавших сзади». Зонтик Мопассана, по словам владельца, тоже предмет, заслуживающий интереса: «Это не обычный зонт – такие продаются только в одной-единственной лавке в Фобур-Сент-Оноре; я там купил их свыше трех сотен для окружения принцессы Матильды». Сказать короче – плетет небылицы, порет чушь, сочиняет всякие сказки и при этом так хорохорится, что выведенный из себя Огюст Доршен клянет тот час, когда этот несносный сумасброд прибыл в тихий, мирный Шанпель.
Но вот Мопассан ненадолго отлучается в Женеву. Доршен получил пусть кратковременную, но передышку. По возвращении Ги отводит его в сторонку, подмигивает и шепчет на ухо, что в Женеве ему подфартило как никогда прежде: «О, какая была крохотная женщина! Вот такусенькая! А я был блистателен! Я исцелился!» И, заходя все дальше в самовосхвалении и гиперболах, заявляет о том, что, не удовлетворившись тем, что в два счета и три мгновенья ока завоевал расположение очаровательной гражданки Швейцарии, явился с визитом к самому барону Ротшильду, который якобы устроил ему пышный, почти что королевский прием. В другой раз, заманив поэта к себе в гостиничный номер, он показал ему множество флаконов, на которых разыгрывал «симфонии духов». Он также с большой лиричностью говорил ему о прелестях эфира: «Чувствуешь, как тело твое легчает, растворяется, и остается одна только душа, которая возносится».
С грустью смотрел Огюст Доршен на этого гениального писателя, который впал в такое состояние. Поэт пригласил Ги на обед в маленькое шале, где жил с супругой, и в этот вечер Мопассан показался ему вернувшимся к нормальному состоянию – в продолжение всей трапезы Ги выглядел пребывающим в здравом уме и даже красноречивым. Затем по просьбе гостей он прочел 50 первых страниц «Анжелюса» и рассказал, каким представлял себе продолжение. «На последних словах глаза его наполнились слезами, – заметил Огюст Доршен. – И мы тоже плакали при виде того, что еще оставалось от гения, от нежности и жалости, обитавших в его душе, которой никогда более не суждено будет достичь такого самовыражения, чтобы простереться и на другие души».
В этом романе, который останется незаконченным, Мопассан возвращается к некоторым своим любимым мотивам. Это – тема войны 1870 года, ужас и абсурдность которой он не в силах забыть; тема унижения женщины оккупантом-пруссаком и, наконец, тема бога-преступника. Эта последняя мысль, которую он уже выразил в «Бесполезной красоте», вдохновила его на торжественное проклятие, которое он бросает в лицо Создателю: «Извечный убийца, он, по-видимому, находит удовольствие в производстве людей, но лишь затем, чтобы утолить свою ненасытную страсть к уничтожению, к истреблению произведенных им существ. Вечный изготовитель трупов и поставщик для кладбищ, который забавляется, сея зерна и насаждая ростки жизни лишь затем, чтобы без конца утолять свою ненасытную страсть к разрушениям…»
Говоря о своем романе, едва намеченном в общих чертах, Ги заявляет матери: «Я шагаю по своему роману как по своей комнате, это мой шедевр!» Еще определеннее он высказался Тассару: «В моем „Анжелюсе“ я дам всю мощь экспрессии, на которую только способен. Все детали в нем будут выписаны с особым тщанием, однако это ничуть не будет утомительным для меня». Но он по-прежнему не отказывается и от идеи сочинить другой роман, название которому – «Чужеземная душа»; здесь он едва закончил первую главу. В облике героини этого романа, румынской графини Мосска, чувственной и полной тайн, возможно, отразился образ царицы «Маккавеевых пиров» – графини Потоцкой. Герой Робер Мариоль (Мопассан дал ему фамилию персонажа из «Нашего сердца», сменив только имя – Робер вместо Андре) предпочитает блондинок. «Они обладают грацией, которой нет у брюнеток, – говорит Робер. – У брюнеток суровый взгляд, они – настоящие вояки в любви! Взгляните хоть на эту. Истинная амазонка кокетства!» Вокруг графини Мосска роится «этот маленький аристократический народишко, не знающий границ, эта международная элита high life, [93] которая всем знакома, которая узнается повсюду и которая сыщется повсюду». В ходе повествования он старается доказать невозможность полного слияния двух существ противоположного пола, настаивая, что эта дисгармония усиливается, когда к этому добавляется расовая антиномия. Но достанет ли ему времени и энергии довести до финала эти два произведения, которые кажутся ему важнейшими? Сомнительно… И эта неуверенность бесит его все больше и больше; гневные вспышки Мопассана за табльдотом шокируют гостей заведения. Он устраивает разнос врачу, отвечавшему за гидротерапию, за то, что тот отказался прописать ему ледяной душ Шарко, «струя которого сбила бы с ног бычка» и который могли бы выдержать только добрые молодцы вроде него. Сознавая в полной мере, что одиозен для своего окружения, Мопассан тем не менее упорствует в своих требованиях и бахвальствах. Он чувствует, что стал карикатурой на самого себя. Порою эта неумолимая деформация пугает его. Он задает себе вопрос, не расплата ли все это за безумства юных лет, за то, что подвергал свое здоровье всем и всяческим испытаниям, за успехи у женщин, большие тиражи и за былой дерзкий смех.
93
Шикарной
жизни (англ.).Врачи Шанпеля, которым порядком поднадоели постоянные придирки, дали Мопассану понять, что продолжение пребывания на курорте ему ничем не поможет. Франсуа Тассар тут же занялся паковкой чемоданов. Нанеся визит Казалису в Экс-ле-Бен, Мопассан прибывает к концу сентября в Канны, где пытается забыть тоску и разочарования, проносясь вдоль побережья на «Милом друге-II». Но солнце и море утомляют его. Быстро в Париж!
Едва возвратившись со своим верным Франсуа в квартиру на рю дю Боккадор, он решается броситься со всего маху в светскую жизнь, чтобы развлечься. Но от завсегдатаев салонов не укрылись ненормальности его поведения. «Похоже, Мопассана захлестывает мания величия», – замечает Эдмон де Гонкур. И утверждает, что его несчастный собрат повсюду рассказывает о том, как он нанес визит на Средиземноморскую эскадру, в ходе которого адмирал Дюперре отдал приказ салютовать в его честь многочисленными залпами из пушек. Но адмирал Дюперре категорически отрицал, что вообще когда-либо встречался с Мопассаном. Что касается собратьев Мопассана по перу, то они либо жалели его, либо насмехались. Но Мопассан продолжал пыжиться, надуваясь спесью и самодовольством. По-видимому, он искренне верил в то, что окружающие его люди – сами сумасброды. Сон и реальность смешивались у него в голове все больше и больше.
17 октября в 11 часов вечера Мопассан рухнул на землю из-за некоей, как выразился Франсуа Тассар, «невыразимой» болезни. Однако быстро пришел в себя и созвал докторов, которые настоятельно посоветовали ему отправиться на отдых в Канны. Он обещал послушаться. Все привлекало его на юге – море, солнце и, конечно, женщины. Как раз в эти дни ему написала жившая с семьей в Симиэзе [94] близ Ниццы русская девушка, мадемуазель Богданова, чтобы выразить свое восхищение. Вот это да! Значит, он еще способен восхищать незнакомок на расстоянии одною лишь силой своего таланта! Польщенный, он ответил девушке, как за семь лет до того ответил другой русской прелестнице – Марии Башкирцевой: «Мадемуазель! Мне будет очень легко утолить ваше любопытство, сообщив все те подробности, о которых вы меня спрашиваете. Ваше письмо так занимательно и оригинально, что я не устоял перед наслаждением ответить на него. Вот прежде всего мой портрет, снятый в прошлом году в Ницце. Мне 41 год, и, как видите, разница между нами большая, поскольку вы сообщили мне свой возраст…Через восемь дней я вернусь в Канны, где проведу зиму. Я буду жить в „Шале д’Изер“, по дороге на Грасс. Моя яхта ждет меня в Антибе. Склоняюсь к вашим ногам, мадемуазель, – чувства мои заинтригованы и искушены».
94
Не следует смешивать с созвучным названием крымского курорта – Симеиза. (Прим. пер.)
Но донселья вообразила, что, сообщая ей свой адрес, он хочет пригласить ее на галантное рандеву. Она дала понять, что оскорблена. Мопассан ответил ей: «Помилуйте, на каком таком основании я мог бы счесть вас не комильфотной девушкой? Я ничего не знаю о вас. Я решил только, что вы – молодая особа, которой хотелось немного поразвлечься на мои средства, вот и все. Что касается моей фотографии, то, поскольку я разрешаю выставлять их в витринах и продавать, я послал вам ее точно так же, как стольким другим, неизвестным мне людям». Такого учтивого ответа, пожалуй, было бы достаточно; но Мопассана охватил зуд эпистолярного трепа. Он снова с наслаждением пустился расписывать перед совершенно незнакомой корреспонденткой особенности своего характера: «Я стараюсь выражаться как можно яснее по всем пунктам, чтобы не выглядеть угрюмым ворчуном. Я – не от мира сего. Мне даже кажется, что нет такого человека, который был бы еще более не от мира сего, чем я. Но прежде всего я – наблюдатель. Рассматриваю то, что меня забавляет. Все то, что кажется мне незначительным, я вежливо отстраняю от себя. Не правда ли, вполне нормальное и учтивое поведение? Не сердитесь же, мадемуазель».
Тем не менее адресатка сего послания оставалась по-прежнему неудовлетворенной его объяснениями. Она требует, чтобы Ги ответил пункт за пунктом на ее вопросы, размещенные в виде анкеты, которая произвела шок в салонах. В ответ разозлившийся Мопассан шлет из «Шале д’Изер», куда он перебрался с Франсуа Тассаром, письмо, в котором извещает нахалку, что их переписка что-то слишком затянулась: «Это письмо – последнее, что вы от меня получаете. Я вижу, что нас разделяет целый мир и что вам абсолютно нет дела до того, чем является человек, занятый исключительно своим ремеслом и современной наукой и полностью пренебрегающий всею житейской суетою.
Вопросы из альбома кисейной дамочки, которые вы мне задаете, явились для меня потрясающим откровением.
Свою жизнь я держу в такой тайне, что никто ее не знает. Я – скептик, отшельник и вообще дикарь. Я работаю – и этим все сказано, и ради уединения веду по целым месяцам скитальческий образ жизни, так что только одна мама родная знает, где я нахожусь… Я слыву в Париже человеком загадочным, неведомым, я связан только с несколькими учеными, ибо я обожаю науку, и с несколькими художниками, которыми восхищаюсь; я – друг нескольких женщин, может быть, самых умных, какие только есть на свете…» Водя пером по бумаге, Мопассан упивается своею оригинальностью и своим величием. Хоть он и презирает эту вертихвостку, которая имеет наглость посягать на его уединение, но все же расписывает ей еще кое-какие подробности о себе: «Я порвал со всеми литераторами, которые шпионят за вами, чтобы накропать роман. Я на порог не пускаю журналистов и вообще запретил писать о себе. Все статьи обо мне – сплошная ложь. Я разрешаю говорить только о своих книгах. Я дважды отказался от ордена Почетного легиона, а в прошлом году – от избрания меня в Академию, чтобы остаться свободным от всяких пут, от любой необходимости быть кому-то признательным, чтобы с этим миром меня не связывало ничто, кроме работы». Поскольку коварная мадемуазель Богданова не преминула напомнить, что с Марией Башкирцевой он был куда снисходительнее, он настаивал, что всякий раз отказывался встречаться с нею: «Я уехал в Африку, написав ей, что с меня довольно этой переписки». И с гордостью заключил: «Я почти всегда живу на своей яхте, чтобы ни с кем не общаться. Я наведываюсь в Париж только затем, чтобы наблюдать за жизнью других и собирать нужные мне документы… Если я послал вам свою фотографию, то лишь потому, что меня засыпают просьбами о них… А чтобы самому показаться – никогда! Я исчезну вновь на шесть месяцев, чтобы освободиться от всех на свете. Как видите, мы совсем не сходимся характерами» (письмо от 10 ноября 1891 г.).