Гибель красных богов
Шрифт:
– Я был в пустыне и слушал, как взрывная волна облетела три раза Землю, и в расплавленной магме застыла мелодия Гимна… Здесь, в Москве, я наблюдал, как шлепала мерзкая жаба, и памятник Достоевскому не был допущен в колонну…
– Перестань, ты бредишь… Я хочу тебе что-то сказать…
Он не мог остановиться. Его сотрясало. В нем бушевали сорванные материки, двигались исполинские горы, шагали огромные памятники, и странная женщина с рыбьим хвостом плавала в стеклянном аквариуме, прижимала к стенке расплющенные розовые груди.
– Я видел, как уходили из Москвы тараканы, на северо-восток, как указал им вермонтский изгнанник…. Тот худой человек, бежавший по Малой Грузинской, с зачитанной книгой Бердяева…. Я должен был все осознать…
Она схватила
– Ты сошел с ума… Посмотри, это я… Должна тебе что-то сказать…
– Ты не поверишь, эта битва с грибом, взращенном на чайных опивках… Он и был искусственный разум, который управляет подкопом… Я его обнаружил в туннеле, где катила телега… Кто-то лежал под рогожей… Я спросил: «Кого ты везешь, мужик?» – «Грибоеда», – ответил мужик….
– Милый, все это бред… Сон наяву… Ты измучен… Жизнь не такая… Один поворот зрачков, и совсем иные видения… Посмотри на меня, это я… Послушай, что я скажу…
– Эти дыры в Кремлевской стене… Гибель красных богов… Я весь изорван, весь пуст… Они из меня излетели… Зачем теперь жить?..
– Только теперь и жить, мой милый, когда они излетели… Посмотри на меня… Я твоя женщина… Беременна от тебя…
– Что? – сказал он, слыша, как проваливаются в преисподнюю громадные горы и памятники и затихает гром камнепада. – Что ты сказала?
– Я твоя любимая женщина. Люблю. Беременна от тебя.
Он смотрел потрясенный. В наступившей вдруг тишине сильно стучало ее сердце, к которому он припал. В комнате, где не был зажжен огонь, в зеленоватом пятне на стене хрупко темнела тень цветка, который он, поджидая ее, поставил в узкую вазу.
– Боже мой, – сказал он. – Боже мой…
Глава шестнадцатая
Весь мнимый, исполненный кошмаров мир был отодвинут, как нарисованный на клеенчатом театральном занавесе, где играли жуткую сказку. Будто чья-то добрая длань отодвинула занавеску с уродливыми карлами и жестокими исполинами, они сморщились, слиплись, и открылся мир истинный, а не мнимый. Повел глазами, и жизнь, утратив черты катастрофы, повернулась вокруг невидимой тонкой оси, открылась в красоте и любви. Со своей милой Машей, Машенькой, посвятившей его в чудесную тайну, он уехал в деревню, в старую, обросшую бурьяном избу. Вогнал машину в тенистый двор, продавив колею среди лопухов и полыней. Высокая прохладная береза закачалась над ним, провела по лицу шелковистой веткой. И он знал, что это не ветка, а все та же добрая длань, отводящая прочь все напасти.
Они перенесли в покосившуюся терраску привезенную из Москвы снедь. Он снял с тяжелых дверей отяжелевший, сонно скрипнувший замок. Изба, сумрачная, с повисшим недвижным воздухом, с крестьянским ветхим убранством, пустила их в свой древесный короб, и они на пороге улыбнулись молча друг другу, радуясь этим смуглым венцам, коричневым потолкам, запыленной белой печи, столу, на котором лежали две засохшие неживые бабочки. Принялись чистить и прибирать свое деревянное гнездо.
Он раскрыл настежь все окна, душистый воздух влетел в избу, и запахло травой, водой, протоптанной в огород тропинкой, близкой, с золотыми плодами яблоней, и мертвая коричневая бабочка на столе шевельнула хрупкими крыльями. Маша углядела в углу конопляный веник и стала мести, переставляя с легким стуком высохшие до звона стулья и лавки, позвякивая половицами, которые откликались, как клавиши, на ее шаги. Он достал из сарая тупую, пятнистую от ржавчины косу, стал обкашивать крыльцо, стены избы, заросшую клумбу, из которой огненно-малиновые среди зелени диких трав стояли георгины. Слыша мягкий шорох подрезаемых стеблей, видя, как коса начинает блестеть и влажно сочиться, чувствуя, как радостно напряглись его мышцы, он наслаждался этой простой, нехитрой, но такой истинной, не мнимой работой, от которой веселело все его тело, молодели глаза, ровно и счастливо билось сердце. Маша выглянула на минутку из дома, увидела, как он косит, улыбнулась с порога.
Он опустил в колодец мятое ведро, слыша, как оно удаляется в гулкую глубину, сладко звякает о темное
зеркало. Почувствовал толчок переполненного ведра, долетевший снизу через цепь, деревянный ворот, холодную рукоять. Скрипел воротом, наматывал хрустящую цепь, тянул наверх литую тяжесть, пока не показалось жестяное, ставшее драгоценно-мерцающим ведро с густой, синей от холода, ароматной водой, к которой хотелось прикоснуться горячими губами, смотреть в ее прозрачную, душистую голубизну.Он наполнил водой старинный пузатый самовар с полустертыми медалями, с зеленой патиной, витиеватым рогатым краном. Нутро самовара было асбестовым от давнишних накипей, топка, засмоленная, прогорелая, все еще пахла старинным углем. Он отнес самовар под яблоню, и они вдвоем стали его разводить. Наталкивали в зев сухие щепки, которые неохотно дымились, трещали, не хотели разгораться, заставляя кашлять, отмахиваться от смолистого дыма, пока вдруг не пыхнуло в трубу пышное пламя, не задрожал стеклянный жар и в глубине самовара что-то тихо и нежно вздохнуло.
Маша принесла из дома корзину, стала собирать опавшие яблоки. Он следил, как тянется в траве ее тонкая рука. Пальцы раскрываются навстречу светящемуся среди стеблей яблоку. Вместе с любимой он сидел под яблоней, среди перестоялой травы, в заросшем, одичалом саду, самовар с наивной купеческой геральдикой благодарно шумел, выдыхая пахучий дым и прозрачный жар, и кто-то третий, почти несуществующий, о ком было странно и сладко думать, был среди них, соединял их в неразрывное святое единство.
Он внес в избу самовар, навесив над столом кудрявый дымок. Она принесла корзину пахучих яблок. Срезала на клумбе два малиновых георгина, поставила в глазированный кувшин. Они разложили вкусную снедь, стали чаевничать. В дверь постучали. Появился сосед Геннадий, коричневый от озерного загара, в линялой гимнастерке, с руками, изрезанными леской, истертыми о топор и лопату.
– Андреич, с приездом, – приветствовал он с порога, деликатно кивая Маше, ставя на лавку кружку с малиной. – Что не был давно?.. Соскучились…
Его пригласили к столу, угощали московской едой. Он прихлебывал чай, рассказывал об огурцах и картошке, жаловался на редкие дожди, похвалялся речным уловом.
– Огурец, он, Андреич, сам знаешь, полезен. Свой, домашний. Ни на рынок, ни в магазин не иди. Срывай и ешь, – делился он бесхитростной истиной, добытой в огородных трудах. И тут же, следом за ней, щедро делился другой, открытой на озерном берегу: – На рыбалке, Андреич, сидишь, никакие дурные мысли в голову нейдут. Одна красота. Душа отдыхает. Разве плохо, Андреич? – И следом, без всякой печали сообщал: – А старый-то Никанорыч помер. На краю деревни который жил, коз держал. К вечеру коз отвязал, привел домой, лег на кровать и помер.
Попил с ними чай, распрощался, оставив полную, с горкой, кружку малины, которая светилась насквозь, чуть слышно благоухала. В окно на этот сладостный запах прилетела оса. Присела на ягоды, чутко вздрагивая черно-золотым узким телом.
А вечером они лежали в сумеречной прохладной избе, на старой деревянной кровати. На овальной спинке слабо светились два розовых, наивно намалеванных льва. Встали на задние лапы навстречу друг другу, обнялись, целовались. Сумрак избы мякло лился над лоскутным одеялом, омывал столешницу с синим огоньком в стеклянной рюмочке, божницу, где, едва заметный, туманился образ с пучком засохшей травы. Он гладил ее теплые волосы, целовал ее мягкую, млечную грудь, прикасался губами к ее животу, стараясь услышать едва уловимые биения младенца.
– Все изумляюсь тому, что от тебя услышал. К чему ни прикоснусь, на что ни погляжу – Боже мой, ведь он теперь существует в этом мире. На озеро сегодня смотрел – он тоже эти голубые воды видит. Ты яблоки брала из травы, и он тоже брал. Цветок ставила в глиняный кувшин, и он тоже ставил. Мы теперь должны с тобой делать только самые простые, добрые дела. Смотреть только на самые прекрасные предметы. Думать только о добром, благом. Мы, как два зеркала, в которые он, еще нерожденный, смотрится. Пусть зеркала будут ясными, чтобы в них был один свет.