Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гибель всерьез
Шрифт:

Кристиан, проявив удивительную сообразительность, — во всяком случае, мне никогда бы не додуматься до такого сразу, — спросил у своего ученого собеседника, известны ли случаи не только возрастных, но и половых несоответствий между проекциями, осложняющих отношения между А, А1 и А2 и, следовательно, ведущих к серьезным расстройствам у видимой — он, вероятно, хотел сказать, у осязаемой — личности. Врач, не столько отвечая на его вопрос, сколько развивая собственные мысли, заметил, что гомо- или гетеросексуальность отражений — лишь одна из сторон явления, но достаточно и ее одной, чтобы опрокинуть всю теорию Зигмунда Фрейда, пролить свет на многие прежде неразрешимые вопросы психоаналитической практики; сексуальные отношения между человеком и его отражениями, сказал он далее, а также отношения отражений между собой могут быть самыми различными, от инцеста до полного безразличия, но могут послужить определяющим фактором формирования личности, обусловливающим умственные дефекты, моральные пороки или, наоборот, гениальность… Возникает вопрос, не встречается ли нечто подобное в животном мире, однако пока никаких подтверждений не найдено, а опыты одного профессора из Оксфорда на муравьях, из которых якобы следует, что все особи этого

вида страдают раздвоением личности, представляются весьма сомнительными. Нельзя, однако, не заметить, что если бы, паче чаяния, его выводы подтвердились, то это подорвало бы основы и медицины, и зоологии: ведь в таком случае оказалось бы, что у муравьев, единственных из всех живых существ, наблюдаются явления, прежде обнаруженные только у людей. Но тогда можно ли считать простым совпадением то, что организация муравейников имеет столь разительное сходство с высшими формами организации человеческого общества? Впрочем, это уже скорее из области научной фантастики… «Да, — вмешался я, — но, прежде чем приравнивать муравьиный интеллект к человеческому, надо еще доказать, что у муравьев бывают живые отражения, возникшие не только спонтанно, но и искусственно. Иначе говоря, это вопрос не фантастики, а фантазии; муравей может притязать на равенство с человеком, если проявит способность к вымыслу, к созданию романов с участием воображаемых насекомых собратьев…»

Моя несколько грубоватая шутка была рассчитана на то, чтобы не просто поддразнить Кристиана, но и вообще заставить его заткнуться.

Конечно, с чисто профессиональной точки зрения его рассказ был мне страшно интересен и даже навел на открытие, которое я еще не успел изложить, так как Кристиан, сев на своего конька, никак не мог остановиться, а заключалось оно в следующем: я, сам того не зная, тоже относился к разряду тройных личностей — можно только гадать, какие перспективы сулило это для моего искусства! — но главное, во мне зародилась идея совсем другого рода: а вдруг, подумал я, случай Антоана Бестселлера не такой уж сложный и поддается излечению? Я как будто снова услышал ответ Антоана на мой вопрос, тяжело ли жить без отражения. «Иногда ужасно…» — сказал он, и каким тоном! Если же его недуг излечим, то, может быть, расщепление, которое произошло в нем, которое произошло в нас, обратимо… и, может быть, настанет день, когда Омела уже не сумеет играть нами и сталкивать нас, когда наши глаза «воссоединятся», когда жизнь снова станет простой и ясной, исчезнут всякие раздвоения, в общем, все переменится вместе с цветом глаз… о, если бы случай Антоана оказался излечимым!.. Так вот, у меня затеплилась надежда, что, возможно, Кристиан все же нарушил данное мне слово и проговорился своему корифею насчет потери отражения, и, возможно, мы с Антоаном ничего не знаем, а его болезнь давно уже не редкость в практике современной медицины. Но нет, представьте себе, нет! То есть проговориться-то Кристиан проговорился, но великий специалист сразу утратил апломб и изумленно сказал, что никогда не слышал о… для такого явления требовался новый термин — и он тут же изобрел его: …о подобном шлемилизме[40].

Впрочем, хоть Кристиан, конечно, не удержался и спросил — консультация была уже после нашего с ним разговора об Антоане, — но, по его словам, при этом не нарушил обещания, потому что говорил вообще, не называя имен и ссылаясь на случайного знакомого, которого будто бы повстречал в Швейцарии, где все: горный воздух, тишина, уединение — располагало к откровенности, так что тот посвятил его в свою историю. Профессор пришел в страшное возбуждение, стал теребить Кристиана, чтобы тот вспомнил, порылся в старых записных книжках — может, найдется адрес, номер телефона, хоть какой-то след этого человека, — помилуйте, это так важно для науки, можно было бы поставить различные эксперименты… понять природу душевных заболеваний, получить вакцину против психических патологий, да мало ли! Но Кристиан не выдал Антоана, причем не из-за данного мне слова, но главным образом из-за Ингеборг. Нетрудно вообразить, во что превратилась бы ее жизнь, если бы все сколько ни есть на свете медики набросились на ее мужа и подвергли его всем анализам, тестам и экспериментам, имеющимся в распоряжении современной психиатрии. Ясно, что повсюду заговорили бы о «бестселлеровой болезни». Хотя обычно новому заболеванию присваивают имя не пациента, а врача, который первым наблюдал и описал его, первым поставил диагноз. Что такое больной? Болезнь принадлежит врачу, ему и слава! Но на этот раз у ученого может достать если не скромности, так сообразительности, чтобы понять: для рекламы, а значит, и славы его собственное имя мало что даст, тогда как… шутка сказать, Антоан Бестселлер, такая знаменитость, «синдром Бестселлера» — это же звучит! Ингеборг не сможет появиться с ним в ресторане, чтобы тут же не налетели газетчики и радиорепортеры, о телевидении тогда еще и слыхом не слыхивали… «Господин Бестселлер, что вы можете сказать о пресловутом синдроме? Известно ли вам, что, согласно вполне обоснованным подозрениям, убийца с заставы Порт-Доре тоже страдает атрофией отражения? Госпожа д’Эшер, пожалуйста, несколько слов: что вы почувствовали, когда узнали…» Нет уж, пусть медицинская наука обходится, как знает!

В самом деле, расщепление человека еще можно как-то себе представить, хотя бы с помощью того же трехстворчатого зеркала, но отсутствие отражения, размывание его до полного исчезновения — ей-богу, не знаю, как объяснить подобное явление с медицинской или с любой другой точки зрения… впрочем, есть же незрячие люди, так почему бы не быть незримым или, по крайней мере, не видимым невооруженным глазом отражениям? Вдруг кто-нибудь изобретет прибор, позволяющий увидеть не воспринимаемые нами отражения; может, они подобны свету; мы называем его белым и считаем прозрачным, но стоит разложить его на спектр, — и открывается целый веер красок?

Либо, вполне возможно, когда-нибудь отыщется способ улавливать пропавшие отражения, фиксировать, усиливать их, делать видимыми, если окажется, что они атрофированы лишь частично или удалены на слишком большое, прямо-таки космическое расстояние; возможно, их начнут записывать с помощью какой-нибудь знаковой системы, вроде системы Брайля, да разве угадаешь заранее! — изобретут какие-нибудь полу- или недопроводники, какой-нибудь новый способ связи или бессвязности (это уже напоминает моего любимого Пушкина!), какие-нибудь сверхтранзисторы, так что больной сможет, не поднимая переполоха в семействе, поймать или даже услышать, пощупать свой собственный образ… То-то будет раздолье романистам. Вообще, о каких бы достижениях

науки ни заходила речь, я, чтобы выяснить свое к ним отношение, должен представить себе, как они скажутся на моем ремесле, что изменится в процессе создания героев, и главных, и второстепенных. Так мне, во всяком случае, кажется, но не исключено, что за всеми теоретическими рассуждениями кроется совсем другое, и втайне я озабочен тем, как бы проникнуть в подлинную, не имеющую ничего общего с моими измышлениями, жизнь моей возлюбленной, поймать среди эфемерных отражений ужасающе реальный предмет моей ревности. Я Верю, что возможности человеческого познания безграничны, но мне известно, доподлинно известно, что «во многом знании многая и печаль» и никакое знание никогда не уверит человека в том, что он любим.

Вот почему я никогда не удовольствуюсь знанием, и оно никогда не избавит меня от потребности лгать. Ложь в природе человека. Кто это сказал? Наверно, я сам. Именно благодаря этому врожденному свойству человек развивается, совершает открытия, изобретает, завоевывает… Что, как не пристрастие к «гипотетическому», позволяет ему выйти за рамки своего или чужого чувственного опыта? Разве может, разве способен лгать муравей? Высшая же форма лжи — роман, ибо в нем с помощью лжи постигается истина. Этот идиот Кристиан еще будет мне толковать о Роберте Льюисе Стивенсоне! Да что он понимает в Стивенсоне? Только то, что Роберт Льюис пожелал высказать, и лишь в той мере, в какой отождествляет писателя с его героями… к чему мы все склонны. Взять хотя бы «Историю доктора Джекиля», о которой Стивенсон так удачно выразился в письме к Эндрю Ленгу: I want to write about a fellow who was two fellows… «я собираюсь написать об одном человеке, в котором было двое»… значит, свой вымысел он обдумал заранее, а потом уже, как говорится, единым духом, была написана повесть, или, наоборот, плод чудесного наития он решил выдать за создание разума; но в обоих случаях Р. Л. С. солгал. А известны ли Кристиану слова Честертона, относящиеся к тому же Роберту Льюису: Why should he be treated as a liar, because he was not ashamed to be a story teller?

To же самое я могу сказать о себе: как же обвинять его во лжи, раз он открыто признает себя сочинителем?

Второе письмо к Омеле, повествующее о зеркале без амальгамы

Омела! В первой сцене четвертого акта — то есть когда основные события драмы, озаглавленной «Буря», были уже позади, Вильям Шекспир устами Просперо, отдающего свою дочь Миранду в жены Фердинанду, объявляет, что все предыдущее было лишь испытанием их любви, и, превратив подвластных Ариэлю духов в простых актеров, велит им разыграть «Маску», то есть представление, устраивавшееся обычно на королевских свадьбах. А потом Шекспир произносит нечто такое, перед чем блекнут все прочие строки этой пьесы. Весь мир, говорит Просперо своему новоявленному сыну, роскошные дворцы и величественные храмы — да весь шар земной растает, словно дым, не сохранится и следа, как от этих бестелесных масок… И далее…

… we are such stuff

As dreams are made of, and our little life

Is rounded with a sleep…

«Мы созданы из вещества того же, что наши сны. И сном окружена вся наша маленькая жизнь…»[41] Каково, Омела? По-твоему, Шекспир выдумал Просперо, Калибана, Ариэля, Миранду, Фердинанда, и остров, и бурю, и еще целый мир где-то за пределами сцены, с министрами и королями, — только ради того, чтобы иметь повод сказать в четвертом акте, что жизнь есть сон, короткий сон во тьме вселенной ночи, или же… Или придумал сначала все перипетии Просперо и Sycorax, короля Неаполитанского и герцога Миланского, в пещере и на тонущем корабле, и весь ход действия привел автора к мысли, высказанной волшебником: «Мы созданы из вещества того же, что наши сны» и так далее… Попробуй разберись! Достижения современной науки, этой новой магии, наполнили предсказание Просперо весьма осязаемым смыслом, и, возможно, завтра мы все, а не только театральные короли и вельможи, погрузимся в извечный сон неодушевленной природы, вот почему мы склонны думать, что об этом и только об этом хотел сказать и сказал, проведя нас сквозь блестящий лабиринт, великий Актер, тот, что выходит в конце пьесы на поклон и просит публику о снисхожденье.

И все мы созданы из вещества того же, что наши сны…

Я пишу тебе, Омела, чтобы попросить прощения за все, что написал, но, быть может, все мои фантазии — лишь подступы к одной короткой фразе четвертого акта, которую я когда-нибудь произнесу, и обращена она будет к тебе, короткая фраза, вместившая, однако, все, чему научили меня необъятный мир и прожитая жизнь, озаренная ликом моей Миранды, так знай же: среди всеобщей смуты и смятенья наших душ я не просто пишу, я пишу тебе…

И сны… сны сотканы из нас, как мы из наших снов…

Омела, жизнь моя, что я знаю о тебе и что знаешь ты обо мне? Может ли быть, чтобы любящие, прожив сей сон в объятиях друг друга, влились в сон вечности, не оставив после себя ни сломанной колонны на холме, ни стен, чьи руины в грядущие времена оплетет плющ? Вот я пишу, пишу, стараясь исчерпать себя в свой краткий срок, и недостижимое совершенство твоего пения переполняет меня, и сам я — твой голос, твоя непрерывная песнь. И пусть от нас не останется и следа, если только мне будет дано, пока длится для нас сон, проникнуть в твой поющий голос и разрушить ту заколдованную стену, что разделяет всех живущих. Ну, а теперь, любовь моя, пришла пора начать наш разговор о зеркале без амальгамы.

В книге, удостоившейся одобрения Кристиана, потому что в ней говорилось о двойниках, упоминается особнячок на бульваре Вино, в Нейи, который снял и обставил для Карлотты банкир, тот самый, что рассуждал об эпохе двойников. Там, в малой гостиной на первом этаже, стояла софа, на которой юный герой, так похожий на меня, овладел Карлоттой, а над софой было устроено так называемое «зеркало без амальгамы», через которое можно было заглянуть в большую гостиную, похожую на грот в стиле восемнадцатого века, населенный, по моей прихоти, призрачными фигурами начала века нынешнего; для них зеркало было только зеркалом, они не могли видеть, что происходит в малой гостиной. Всю обстановку особняка на бульваре Бино я придумал из головы, а дом помню с детства, с ним связана история, которую я рассказал в «Правде-лжи». Зеркало без амальгамы — это правда. А картина Боннара или Одилона Редона на стене — ложь. Но сейчас для нас с тобой, любимая, я оставляю только зеркало. Только правду.

Поделиться с друзьями: