Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)
Шрифт:
– Этот пожар – дело ваших рук?
– Разумеется. В Сен-Сюльписе стало невыносимо без Леопольдины. И потом, все домашние косились на меня с подозрением, мне это надоело. Я решил разом избавиться и от замка, и от его обитателей. Я и не думал, что они так быстро сгорят – как сухие полешки.
– Послушайте, уважением к человеческой жизни вы не отягощены, но неужели у вас не дрогнула рука поджечь замок семнадцатого века?
– Руки у меня никогда в жизни не дрожали.
– Ясно. Вернемся к нашей концовке, точнее, к ее отсутствию. Стало быть, вы утверждаете, будто сами не знаете, почему не окончили этот роман?
– Да, можете мне поверить. Казалось бы, эффектных концовок хватало, только выбирай, но ни одна меня не устроила. Не знаю, что это было: вроде бы я ждал чего-то другого,
– Чего другого? Воскрешения Леопольдины?
– Если бы я знал чего, не прекратил бы писать.
– Значит, я была права, связав незавершенность этого романа с вашей литературной менопаузой?
– Конечно правы. Только чем тут гордиться? Правота журналиста – плевое дело, была бы сноровка. А вот правота писателя – ее просто не существует. У вас ремесло до отвращения легкое. У меня – опасное.
– А вы своими руками сделали его еще опаснее.
– Как понимать этот странный комплимент?
– Не знаю, комплимент ли это. Не знаю, красивый ли жест или безумие – так подставляться, как это сделали вы. Вы можете объяснить, какая муха вас укусила, когда вы вздумали рассказать, причем правдиво, историю, пусть самую для вас сокровенную, но и самую рискованную, из-за которой, откройся правда, вы запросто могли предстать перед судом? Какому извращенному позыву подсознания вы поддались, предъявив человечеству свой лучший шедевр и одновременно столь вопиюще недвусмысленный акт самообвинения?
– Да плевать человечеству на это! Что, не так? Вот уже двадцать четыре года этот роман пылится в библиотеках, и никто, слышите, никто мне о нем даже не упомянул. Что естественно, потому что, как я вам уже говорил, никто его не прочел.
– А я?
– Вы одна не в счет.
– Кто докажет, что я одна?
– Я докажу как дважды два: если бы еще кто-то, кроме вас, меня читал – именно читал, в плотоядном смысле этого слова, – то я давно был бы за решеткой. Ваш вопрос весьма интересный, но я удивляюсь, как вы сами не додумались до такого простого ответа. Представьте себе: некий убийца сорок два года скрывается от правосудия. О его преступлениях никто не знает, он стал писателем и прославился. Ему бы жить да радоваться, так нет же: этот безумец затевает бессмысленную игру с судьбой – бессмысленную потому, что рискует всем, ничего не выигрывая, – только ради презабавнейшей демонстрации.
– Постойте, я угадаю какой: он хочет наглядно доказать, что никто его не читает.
– Более того, он хочет доказать, что даже редкие читающие особи – такие еще есть – читают его, не читая.
– Ну, вы и загнули.
– Да-да. Всегда найдется горстка бездельников, вегетарианцев, начинающих критиков и мазохистски настроенных студентов, которые, покупая книги, иной раз сподвигнутся их прочесть. Над этими-то людьми я и поставил эксперимент. Я хотел доказать, что могу безнаказанно написать о себе самое страшное: этот, как вы метко определили, акт самообвинения абсолютно достоверен. Да, мадемуазель, вы и здесь были правы: ни одной вымышленной детали нет в этой книге. Конечно, можно поискать читателю оправданий: никто ничего не знал о моем детстве, подобные ужасы я писал и прежде, трудно представить, что я был божественно красив, и так далее. Но я утверждаю: все это отговорки. Знаете, какой отзыв на «Гигиену убийцы» я прочел в одной газете двадцать четыре года назад? «Волшебная сказка, изобилующая символами, рожденная буйным воображением метафора первородного греха и, шире, удела человеческого». Что я вам говорил – меня читают, не читая! Я могу позволить себе писать самую рискованную правду – все равно в ней увидят лишь метафоры. Ничего удивительного: псевдочитатель в герметичном скафандре проходит сквозь мои самые кровавые пассажи, даже не забрызгавшись. И восторженно ахает время от времени: «Ах, какой чудный символ!» Чистое чтение – вот как это называется. Отлично придумано, рекомендуется перед сном в постели: успокаивает, и даже без риска испачкать простыни.
– А чего бы вам хотелось? Чтобы вас читали на бойне? Или в Багдаде под бомбами?
– Да нет же, тупица! Дело не в том, где читать, а в том, как читать. Мне бы хотелось,
чтобы меня читали без водолазных доспехов, без линейки, без прививки и, если уж говорить все до конца, вообще никак.– Вам следовало бы знать, что такого чтения не бывает.
– Сначала я этого не знал, но теперь, в свете моей блистательной демонстрации, уж поверьте, знаю.
– И что же? Не лучше ли порадоваться тому, что сколько читателей, столько и чтений?
– Вы меня не поняли: читателей нет и чтения, как такового, тоже.
– Есть, просто другие читают иначе, чем вы. Почему ваше чтение должно быть единственно возможным?
– Хватит-хватит, довольно пересказывать мне учебник социологии. Хотел бы я знать, как бы этот ваш учебник прокомментировал созданную мной в назидание потомкам ситуацию: писатель-убийца разоблачает себя на страницах книги, и ни у одного читателя не хватает ума это понять.
– Меня не интересует мнение социологов, у меня есть свое. Читатель, я думаю, не обязан быть сыщиком, и если вас никто не побеспокоил после выхода книги – это добрый знак: это же говорит о том, что Фукье-Тенвиль [8] вышел из моды, что люди мыслят шире и способны на цивилизованное чтение.
8
Антуан Кантен Фукье-Тенвиль (1746–1795) – общественный обвинитель созданного Робеспьером Революционного трибунала, отличавшийся особой жестокостью и отправивший на гильотину более 2000 обвиняемых.
– Ага, понятно: и вы с гнильцой, как все. Я сглупил, решив было, что вы выделяетесь из этой массы.
– Надо полагать, увы, что все же чуть-чуть выделяюсь, раз я одна из всех угадала правду.
– Допустим, кое-какое чутье у вас есть. Но и только. Признаться, вы меня разочаровали.
– Это уже почти комплимент. Должна ли я понимать, что хотя бы в течение недолгого времени вы были обо мне лучшего мнения?
– Вы будете смеяться: да, был. При всей вашей суетности, присущей человечеству вообще, вы обладаете одним крайне редким достоинством.
– Я сгораю от любопытства – каким же?
– Думаю, оно врожденное, и могу с облегчением отметить, что вся ваша дурацкая учеба оказалась против него бессильна.
– И что это за достоинство?
– Вы, по крайней мере, умеете читать.
Повисла пауза.
– Сколько вам лет, мадемуазель?
– Тридцать.
– Вдвое больше, чем было Леопольдине, когда она умерла. Да, бедняжка вы моя, вот оно, ваше смягчающее обстоятельство: вы слишком долго живете.
– Как? Это мне, по-вашему, нужны смягчающие обстоятельства? Дальше ехать некуда!
– Поймите, мне хочется докопаться до причин: я вижу перед собой особу, наделенную острым умом и редким даром чтения. И я спрашиваю себя, что же могло загубить такие прекрасные задатки? Вы только что дали мне ответ: время. Тридцать лет – это слишком много.
– Кто мне это говорит? Вы забыли, сколько лет вам?
– Я умер в семнадцать лет, мадемуазель. И потом, у мужчин все иначе.
– Ну ясно, кто про что.
– Нечего иронизировать, детка, вы прекрасно знаете, что это правда.
– Что правда? Объясните мне толком.
– Ладно, сами напросились. Так вот, стало быть, мужчина имеет все права на отсрочку. А женщина – нет. В этом последнем пункте я был куда определеннее и честнее других: большинство самцов дают своим самкам более или менее долгий люфт, прежде чем забыть их, что само по себе много подлее, чем убить. Я нахожу этот люфт бессмысленным и даже преступным по отношению к женскому полу: за отпущенное время эти дуры успевают вообразить, будто необходимы. На самом же деле с того часа, когда они становятся женщинами, с того мига, когда расстаются с детством, они не должны жить. Будь мужчины джентльменами, убивали бы их с наступлением первых месячных. Но мужчинам недостает рыцарства, они ввергают бедняжек в пучину страданий, вместо того чтобы великодушно избавить от мук. Я знаю лишь одного представителя мужского пола, которому хватило душевной широты, уважения к женщине, любви, чистосердечия и галантности для такого поступка.