Гигиена убийцы
Шрифт:
— Тогда вы в дальнем родстве с Тахами?
— Вы знаете не хуже меня, что вы — последний из Тахов.
— Вы — внучка моего гувернера?
— Да нет же, что за вздор!
— Чья же тогда? Управляющего или дворецкого из замка? Садовника? Горничной? Кухарки?
— Перестаньте нести чушь, господин Тах; я никак не связана ни с вашей семьей, ни с вашим замком, ни с вашей деревней, ни вообще с вашим прошлым.
— Этого не может быть.
— Почему же?
— Вы не приложили бы столько усилий, выясняя мою подноготную, если бы нас с вами что-то не связывало.
— Вот вы и попались на профессиональной деформации, господин Тах. Будучи одержимым писателем, вы не можете допустить мысли, что между вашими героями не обнаружится скрытой связи. Беллетристы, сами того не ведая, дадут
— Уверен, что вы ошибаетесь. Быть может, вы сами не знаете, что за нить — фамильная, историческая, географическая, генная — связывает нас, но, вне всякого сомнения, эта нить существует. Постойте, постойте… Может быть, кто-то из ваших предков утонул? Кого-то из ваших родных задушили?
— Прекратите, господин Тах, это глупо. Вы напрасно ищете параллелей между вашей жизнью и моей — даже если допустить, что параллели что-нибудь значат. Лично мне значимым кажется другое — ваше желание непременно найти параллель.
— И что же это значит?
— Вот в чем вопрос — и отвечать на него вам.
— Понятно, опять все приходится делать самому. В сущности, теоретики «нового романа» были большие шутники: творческий процесс не изменился ни на йоту. В несовершенном и бессмысленном мире писатель вынужден быть демиургом. Без его умелого пера мир остался бы неупорядоченным, а истории людей обрывались бы в зияющую пустоту. И вот, в русле этой многовековой традиции, вы молите меня побыть суфлером, сочинить для вас текст, разметить реплики.
— Так чего же вы ждете, суфлируйте.
— Я только этим и занимаюсь, дитя мое. Разве вы не видите, что и я вас молю? Помогите мне вдохнуть смысл в эту историю, и не вздумайте кривить душой и говорить, что смысл нам не нужен, — он нужен нам больше, чем кому бы то ни было. Вы только подумайте! Шестьдесят шесть лет я жду именно вас — и не пытайтесь меня убедить, что вы посторонняя с улицы. Не надо, не отрицайте, некий общий знаменатель должен был предопределить нашу встречу. В последний раз спрашиваю — слышите, в последний раз, потому что терпением я не отличаюсь, — и заклинаю вас, скажите мне правду: кто вы такая?
— Увы, господин Тах.
— Что — увы? Больше вам нечего мне ответить?
— Мне-то есть, но переживете ли вы этот ответ?
— Лучше самый ужасный ответ, чем никакого ответа.
— Вот именно. А мой ответ и есть никакого ответа.
— Выражайтесь яснее, прошу вас.
— Вы спрашиваете, кто я такая. А ведь вы это уже знаете, и не от меня — вы сами это сказали. Вы что, забыли? Осыпая меня бранью, вы случайно попали в точку.
— Говорите же, не томите.
— Господин Тах, я — мерзкая ищейка. Больше мне сказать о себе нечего, поверьте. Мне очень жаль. Уверяю вас, я сама предпочла бы ответить иначе, но вы хотите правды, а другой правды у меня нет.
— Никогда не поверю.
— И зря. Моя биография, равно как и генеалогия, банальны донельзя. Не будь я журналисткой, никогда бы не стала добиваться встречи с вами. Ищите сколько угодно, результат будет один: я — ищейка, и только.
— Не знаю, отдаете ли вы себе отчет, какая из подобного ответа вытекает гнусность.
— Увы, отдаю.
— Нет, вы не отдаете себе отчета или, по крайней мере, не вполне. Дайте я обрисую вам полную картину вашей гнусности: вообразите себе старика, умирающего в полном одиночестве и без малейшей надежды. Вообразите, что некая молодая особа является вдруг, после шестидесяти шести лет ожидания, и возвращает старику надежду, воскресив канувшее в Лету прошлое. Одно из двух: или она — ниспосланный архангел, таинственными узами связанный со стариком, и тогда это апофеоз; или же это абсолютно посторонняя особа, движимая самым нездоровым любопытством, и в таком случае, смею сказать, это мерзко, это осквернение могилы вкупе со злоупотреблением доверием, это значит отнять у умирающего самое дорогое, что он имел, посулив взамен чудо и дав вместо него лишь кучу дерьма. Когда вы пришли к одру умирающего, он предавался воспоминаниям о прекрасном прошлом, отрешившись от настоящего, которого у него больше нет. Когда вы уйдете, умирающему останется с отвращением
взирать на свое прошлое и скорбеть о настоящем, которого у него по-прежнему нет. Будь в вас хоть капля сострадания или стыда, вы бы солгали мне, вы придумали бы несуществующую связь между нами. Теперь слишком поздно, но если в вас все же есть хоть капля сострадания или стыда, — добейте меня, положите конец моим мучениям, ибо мне невыносимо тошно.— Вы преувеличиваете. Чем я осквернила ваши воспоминания?
— Моему роману требовался конец. Вы ловко заставили меня поверить, что этот конец у вас есть. Я уже не смел и надеяться, я ожил, проснулся после долгой спячки — и что же? Вы показали мне пшик, пробуждение обернулось иллюзией. В моем возрасте трудно перенести такое. Без вас я умер бы, оставив незавершенный роман. Из-за вас сама моя смерть останется незавершенной.
— Вы злоупотребляете фигурами стиля, не довольно ли?
— Так ведь речь идет именно о фигурах стиля! Вы что, забыли, что отняли у меня лучшее? Вот что я вам скажу, мадемуазель: это не я убийца, а вы!
— Что, простите?
— Вы прекрасно слышали. Убийца — вы, и убили вы двоих. Пока Леопольдина жила в моих воспоминаниях, ее смерть была чистой абстракцией. Но вы убили память о ней, сунув свой длинный нос в мое прошлое, вы, поганая ищейка, и, убив эту память, убили и то немногое, что оставалось от меня!
— Софизм.
— Вы знали бы, что это не софизм, если бы имели хоть мало-мальское представление о том, что такое любовь. Но откуда — вам и слово это непонятно! Более чуждого любви человека, чем вы, я в жизни не встречал.
— Если любовь такова, как вы говорите, слава богу, что я ее не знаю.
— Решительно, вы ничего не вынесли из нашего разговора.
— Интересно, что я должна была из него вынести? Как душить людей?
— Я пытался втолковать вам, что, задушив Леопольдину, уберег ее от единственной истинной смерти, которой имя — забвение. Вы видите во мне убийцу, а между тем я — один из немногих, кто никого на своем веку не убил. Посмотрите вокруг, посмотрите на себя: мир полон убийц — людей, позволяющих себе забывать тех, кого они будто бы любили. Забыть кого-то — вы когда-нибудь задумывались о том, что это значит? Забвение — безбрежный океан, воды которого бороздит один-единственный корабль — память. У подавляющего большинства людей это утлое суденышко, то и дело дающее течь, а правит им капитан без души и совести, помешанный на экономии. Знаете ли вы, что означает это гнусное слово? Ежедневно, ежечасно избавляется он от лишних, по его мнению, пассажиров. А знаете, кто эти лишние? Негодяи, зануды, дураки? Ничего подобного: за борт выбрасывают тех, кто больше не нужен, — тех, кем уже попользовались сполна. Они отдали нам лучшее, что у них было, — что с них еще взять? Так и нечего им зря занимать место, за борт, за борт без жалости — оп-ля! — и их поглощает беспощадная пучина. Вот, мадемуазель, как осуществляется в полной безнаказанности самое обыденное из убийств. Я ни разу в жизни не пошел на подобное изуверство — и меня-то, невинного, вы обвиняете во имя того, что люди зовут правосудием и что на самом деле является удобной ширмой для доносительства.
— Кто говорит о доносительстве? Я вовсе не собираюсь на вас доносить.
— Неужели? Тогда вы еще хуже, чем я думал. Обычно ищейки, копаясь в чужом грязном белье, хотя бы приличия ради прикрываются благой целью. Для вас же это копание самоценно, вам просто нравится вонять. Вы уйдете отсюда, потирая руки, с мыслью, что ваш день не пропал даром, раз удалось-таки отравить жизнь ближнему. У вас замечательная профессия, мадемуазель.
— Если я правильно понимаю, вы бы предпочли, чтобы я свидетельствовала против вас в суде?
— Ну конечно. Вы подумали, каково мне будет, если вы на меня не донесете, если оставите меня, одинокого и опустошенного, доживать свои дни в этой дыре? На суде я бы хоть развлекся.
— Прошу прощения, господин Тах, вы можете донести на себя сами. На меня не рассчитывайте.
— Мадемуазель выше этого, не так ли? Вы из худшей человеческой породы, из той, что предпочитает гадить, а не рушить. Можете вы мне объяснить, о чем вы думали, когда решили явиться сюда и терзать меня? Какой самоцельно гнусный инстинкт толкнул вас на это?