Глаголют стяги (др. изд.)
Шрифт:
— Ты погоди маленько, пока я раздам милостыньку моим несчастненьким… — сказала ему Оленушка. — А потом покормлю и тебя, и ты мне все расскажешь… Я сейчас…
Варяжко отошёл в сторону и сел у корней старой черёмухи, которая вся точно сметаной облита была. И упоительно-горький дух её пел ему в душу о сгоревших годах его безрадостной жизни. И издали следил он за своей ладой милой, которую он проносил в душе своей все эти годы, точно бога какого, и которая теперь на его глазах, в его сердце преображалась тихо и светло в Оленушку новую.
— Ну, вот я и готова… — сказала она. — Девушки, соберите скорее гостю нашему покушать, а ты, Смелка, посмотри в подклети, во что бы нам одеть его. Ну, поживее.
И рабыни уставили под черёмухой цветущей стол, стольцы принесли и брашен всяких наставили, и Оленушка, угощая гостя, подпершись, смотрела на него своими чудными очами и расспрашивала о горьком житьё-бытьё его.
— Но как же ты всё же не побоялся выйти
Варяжко улыбнулся надломленной улыбкой.
— Ничто не страшит уж меня, княгинюшка, — сказал он. — Смерть? Так что же? Печенегов водить на Русь, конечно, дело не сладкое, не хочу больше, а своё горе… Тут никакие печенеги не помогут. Пусть казнит, коли хочет…
— Ах, что ты говоришь, нескладный!.. — сморщилась точно от боли Оленушка. — Да разве жизнь в том только, чтобы… женщину любить?
— А в чём же?
— А в том, чтобы всех любить… Только эта любовь даёт радость благодатную и немеркнущую…
Она вспомнила свою тайну заветную о конечном прощении Христом вся и всех, и снова зарделось лицо её исхудалое, милое этим новым светом.
Был уже вечер золотой. Упоительно пахла старая, вся точно сметаной облитая, черёмуха. Внизу, в зарослях, шёл щёкот соловьиный, и посвисты, и раскаты. Над бором галицы кружились… И оба затихли, и молчали, и слушали свои сердца…
И вдруг с Днепра резкие звуки трубения трубного послышались: то сверху, с Новагорода, шёл караван… Кияне бросились на берег… И острогрудые ладьи одна за другой тыкались носом в мокрый песок, и кияне ловили и крепили чалки. С караваном прибыл Добрыня, наместник и уй княжеский, и тысяцкий новгородский Путята. Слух о взятии Корсуни и крещении князя с дружиной прошёл уже по всей Руси и взволновал её недоброй волной. Хмур был и старый Добрыня. И когда тут же на берегу услыхал старый воин от киян подтверждение недоброго слуха, он тяжело вздохнул своей широкой грудью.
— Безумных ни орють, ни сеють, ни в житницы собирають, — сказал он, — а сами ся рожають…
И он повесил белую голову свою, чуя старым сердцем, что что-то кончилось и новое, неизвестное, начинается. Но первым делом всё же он с Путятой, и с гостями новгородскими, и с гребцами поднялся на холм, к городку, и там перед Перуном многомилостивым принесли жаризну обильную за благополучную путину. Но на медно-красном лице его не было обычной решимости: так — так так, а эдак — так эдак… Твёрдый был человек, а и тот смутился.
Звезды уже проступили в небе, сильнее запахла черёмуха, и щёкот славий гремел по горам киевским. Варяжко, один, облокотившись на забрало, смотрел в степь, и по лицу его катились тихие слёзы…
XXXII. КРЕЩЕНИЕ РУСИ
И бяше си видети радость на небеси и на земли, толико душ спасаемых, а диавол, стеня, глаголаше: «Увы мне, яко отсюда прогоним есть».
Скоро с трубным трубением и шумом великим и кликами подошла и победоносная русская рать из Тавриды, и князь с княгиней своей молодой, и дружина хоробрая. Все кияне на Подол сгрудились и по горам рассыпались, чтобы лучше видеть торжество такое, но не было, как встарь, общей радости, когда вои с победой домой возвращались. Все чувствовали великую смуту на Руси, раздвоенность и были подавлены перед грядущим неизвестным. Пробовали успокаивать себя соображением, что кабы новая вера плоха была, князь да бояре не приняли бы её, но это действовало недолго, и снова начиналась сердечная грызь. И когда в гору, по Боричеву взвозу, поехал воз изукрашенный, в котором неподвижно сидела царевна заморская, точно идол какой золотой, народ не смел даже приветствовать её кликами: до того жутка была эта высохшая нежить, поводившая сердитыми глазами семо и овамо! И точно бор старый под бурей зашумели кияне, когда вслед за ратью повезли в город к палатам княжеским две бронзовых капищи да четырёх бронзовых же коней.
— Глядите, глядите: вот они, новые боги-то!.. — ужахались бабы. — Глядите: коням хотят нас заставить кланяться… Да что же теперь это будет?! Умрём, а не поддадимся…
С ненавистью и отвращением смотрела толпа на лысых грецких попов, диаконов и дьяков-покаяльников, которые, подымаясь на горы киевские, кадили и голосили что-то по-своему. И когда увидели кияне среди них Ядрея-перевозчика да Берынду, непутного свещегаса, обоих тоже попами одетых, они встретили их смехом и ругательствами. И все на Перуна многомилостивого оглядывались: долго ли бог высокий терпеть будет все это, когда поразит он стрелами золотыми своими всю эту нечисть иноземную?.. Но торжествен и безмятежен был бог высокий над русской рекой, над землёй Русской, точно нисколько не касалось до него то, что происходит в его граде Киеве по горам зелёным, солнечным, по которым цвела черёмуха душистая и гремел повсюду щёкот славий. И добродушно хохотал в небе Дажбог золотой на озорников киян…
Все потихоньку разместилось по своим местам, и началась обычная
трудовая жизнь земли Полянской: смерды орали земли свои ролейные, яровое сеяли, с верою отдавая свои посевы под охрану богов всеблагих; на Подоле разгружались и нагружались караваны, и ладьи будоражили старую Непру, как и встарь; вои до времени по домам разошлись, а дружинники, теша сердце молодецкое и пленяя красоток киевских, на играх воинских, на поездьстве отличались… Нового было только, что на месте Оленушки в хоромах высоких царевна Анна поселилась, а около хором княжеских поставили капищи бронзовые из Корсуни да четыре коня, и тут же, неподалёку от них, каменщики наспех церковь класть взялись какой-то Пресвятой Богородице. Всеми делами этими крутил Анастас-корсунянин, липкий человек. А нового было то, что не только в церковке Илии Пророка на Подоле, но и на торжище, и на росстанях и перекрёстках новые попы, языком спотыкаясь, уговаривали все киян приять веру истинную. Но кияне с этим делом не очень торопились…Одним из первых крестился Варяжко. Оленушка уговорила Володимира отпустить ему вины его, и князь не мог отказать ей. Он взял с бывшего дружинника слово не мстить больше, обнял его и отпустил. Варяжко, книгам хитрый и раньше, подучился маленько у попов цареградских и принял монашество, и за Оленушкой в Туров собрался — Володимир дал Туров Святополку в удел, — чтобы проповедовать там её, Оленушкину, веру о любви всеобщей, все покрывающей. Горько было Володимиру отпускать от себя Оленушку: любил он черничку свою милую — не для потехи любовной, как других, а как-то по-новому, по-особенному. И Оленушка плакала. Но чуяла она, что в душе князя осталась крупинка чистого золота веры Христовой, и тем утешалась. А Рогнедь перед отъездом в Полоцк случайно встрелась с Варяжком и от него узнала впервые о страшной смерти Даньслава, которого она всё ждала. Ничего не сказала гордая варяжка, только голову свою повесила и с тех пор от всего заперлась в Полоцке своём…
Видя такое упорство киян, попы корсунские стали маленько эдак князя поторапливать: надо крестить их, ибо не может твёрдо стоять земля, «разделившись на ся». И вот раз летом, когда вся земля Русская была одной улыбкой блаженной, княжеские дружинники-бирючи на конях поехали по жарким улочкам киевским, возвещая упорным киянам волю княжескую.
— Выходи все завтра к воде креститься… А которые не выйдут, те будут князю недруги. Все выходи!
Зашумели горы киевские, как потревоженный улей. Христиане и их дружки ликовали. Но ликование их в значительной степени умерялось косыми взглядами закоренелых невегласов и их недвусмысленными угрозами. Может быть, староверы были бы и ещё решительнее, если бы по улицам не разъезжали дружинники и отроки при оружии. Среди народа ходили слухи, что несколько человек бежало в леса и во мхи. По дворам глухо шумели маленькие веча-скороспелки, которые расходились при малейшей тревоге и снова сходились по гумнам, в лесу, в пещерах угорских. На Подоле во всеуслышание держал бешеные речи против новой веры зажиточный посель с Десны, Ляпа, приведший, как всегда, большую партию однодерёвок про князя. Речи эти могли в корень подорвать его промысел, но он не останавливался ни перед чем и яростно призывал киян не слушаться князя… Все заметили, что Муромец, которого в насмешку Илией окрестили, в разъездах по городу против народа не показывался, и это поддавало ревнителям старых богов ещё больше жару: ежели да такой богатырь на стороне народа стоит, то ого-го-го-го! Но зато озадачил всех старый Добрыня. Сперва, сказывали, крепко он на племянника своего нашумел было, а потом его обломали и он вместе с Путятой у Илии Пророка крещение принял. Так — так так, а эдак — так эдак, положительный такой человек…
И вот за Днепром, за лесами дремучими показалась светлая зорька, и среди пылающих облаков выехал на золотой колеснице своей Хорс и первым делом Перуна, брата своего, сварожича, облобызал. И сейчас же опять по городу и по острогу с его слободами гридни-бирючи поехали.
— Ну, вы там, все! Выходи живее! — кричали они. — Все на реку! Смотрите: который не выйдет, тот князю ворогом будет… Живо, все…
А от княжого терема с пением великим и каждением в кандила к Днепру, точно река золотая, ход потянулся: впереди попы корсунские с их богами шли, все в одеждах сияющих, а сзади них сам князь Володимир с княгиней заморской, и уй его, Добрыня, меднолицый и чубатый, и Путята-тысяцкий с рыжей бородой во всю грудь — точно вот кто ему по корзну-то лису-огнёвку разостлал… За ними дружина верхами ехала и отроки, челядь шла в кафтанах цветных, и многое множество нищих и убогих Оленушки, которых, в память её, и князь жаловал. Кияне, которые посмирнее, замирая от страха и все на Перуна поглядывая, присоединились к шествию, а другие, отчаянные, чрез тын прыгали, чтобы в леса бежать. Но дружинники нагоняли их и, взяв железной рукой за шиворот, волокли к Днепру, поддавая, да ловко эдак, коленкой в зад. И сразу на Подоле такое множество народа сгрудилось, что яблоку просто упасть было негде, и Володимир-князь распорядился часть попов отделить и послать на Почайну, и кияне за ними, словно овцы, повесив уши поплелись…