Глаз в пирамиде
Шрифт:
— Только подумайте, в какой замечательной стране мы живем, — наконец выдохнула она. — Даже люди с такими убеждениями могут высказывать их вслух, не опасаясь попасть в тюрьму.
— Чушь собачья, — говорю я. — Мой папа столько раз садился в тюрьму и выходил из нее, что там уже пора поставить турникет специально для него. И мама моя тоже. Да вы сами попробуйте выйти в этот город с подрывными листовками — и посмотрите, что получится.
Естественно, после школы меня встречает банда патриотов из расчета семеро против одного. Они выбивают из меня дерьмо и заставляют целовать их красно-бело-синий тотем. Дома не лучше. Мама — убежденная анархо-пацифистка, ну там, Лев Толстой и все такое, и она вытягивает из меня признание, что я не отвечал ударом на удар. Мой папа — настоящий уоббли, радикал, и ему хотелось бы, чтобы хотя бы один из патриотов получил от меня сдачи. Сначала они полчаса дружно ругают меня, а следующие
Поэтому вряд ли вас удивит, что я начал слоняться по Уолл-стрит, покуривать травку и очень быстро стал самым молодым и активным представителем так называемого поколения битников. Это не улучшило мои отношения со школьным руководством, но по крайней мере внесло некоторое разнообразие в весь этот ура-патриотизм и анархизм. Но вот мне уже стукнуло семнадцать лет, Кеннеди убит, страна начинает трещать по швам, и мы больше не битники, мы теперь хиппи, и главное, что надо сделать, — это отправиться на Миссисипи. Вы когда-нибудь были на Миссисипи? Знаете, что говорил доктор Джонсон о Шотландии? «Лучше всего говорить, что Бог создал ее с какой-то целью, но ведь то же самое можно сказать и об Аде». Вычеркиваем Миссисипи; в нашем повествовании об этом больше ни слова. Следующая остановка — Антиохский колледж в старом добром Йеллоу-Спрингс (штат Огайо), где по причинам, о которых вы скоро догадаетесь, я специализировался по математике. На прилегающей к колледжу территории бурно разрасталась конопля, и этот уголок дикой природы тянул нас, словно магнитом, к знаниям. Можно было выйти туда ночью, нарвать травки на неделю с женских конопляных растений, спать под звездами с женщиной — настоящей женщиной, а не растением, — затем проснуться поутру с птицами, кроликами и всей этой утраченной Америкой Томаса Вулфа: камень, лист, ненайденная дверь и все такое, а потом отправиться на лекцию, чувствуя легкость и желание учиться. Однажды я проснулся, когда по моему лицу бежал паук, и подумал: «Вот, по моему лицу бежит паук», — и бережно стряхнул его: «Ведь это и его мир». Хотя в городе я бы его убил. То есть я хочу сказать, что антиохская жизнь была сплошным кайфом, но она ничуть не подготовила меня к возвращению в Чикаго и к Химической Войне. Нет, до 1968 года я еще не нюхал газа «мейс», но зато умел читать знамения. Пусть они говорят вам, братья и сестры, что это загрязнение окружающей среды. Это самая настоящая Химическая Война. Они истребят нас всех ради лишнего доллара.
Однажды вечером, сильно накурившись, я отправился домой, чтобы посмотреть, как на мое состояние отреагируют мама с папой. Все было по-прежнему, но как-то иначе. У нее изо рта все так же выскакивал Толстой, у него — Бакунин. И вдруг все стало каким-то странным и призрачным, словно ожил кафкианский мир: двое давным-давно мертвых и похороненных русских спорят друг с другом через двух чикагских радикалов-ирландцев. Надо сказать, что в это самое время происходило сюрреалистическое пробуждение молодых переднедольномозговых анархистов, я читал некоторые их опусы, и они меня пробирали.
— Вы оба не правы, — сказал я. — Любовь не приносит свободы, и Сила не приносит свободы. Свободу дает Воображение. — Я произносил, где надо, заглавные буквы, и был под таким кайфом, что они тоже врубились и услышали эти буквы. Они оба открыли рот, и я почувствовал себя Уильямом Блейком, объяснявшим Тому Пейну, что к чему. Рыцарь Магии взмахнул моим жезлом и рассеял тени Майи.
Первым пришел в себя папа.
— Воображение, — сказал он, сморщив большое багровое лицо в усмешке, которая всегда выводила из себя копов, когда они его арестовывали. — Вот что получается, когда хороших мальчиков из рабочего класса отправляют учиться в колледжи для богатых тунеядцев. Они начинают путать книги и фразы с реальностью. Когда ты был в той тюрьме в Миссисипи, ты воображал себя за пределами тюремных стен, ведь так? Сколько раз в час ты воображал, будто находишься вне тюрьмы? Могу себе представить. Первый раз, когда меня арестовали в тридцать третьем во время забастовки, я проходил сквозь тюремные стены миллионы раз. Но всякий раз, когда я открывал глаза, стены и решетки оказывались на прежнем месте. И что же меня в конце концов освободило? И что, в конце концов, освободило тебя из Билокси? Организация. Если для беседы с интеллектуалами тебе нужны высокие слова, то вот тебе это слово, и в нем столько же слогов, сколько в слове воображение, но зато гораздо больше реализма.
Этот разговор с отцом, его слова и странную прозрачную голубизну его глаз я запомнил навсегда. В том же году он умер, и я узнал о Воображении еще больше, потому что выяснилось, что он вовсе не умер. Он по-прежнему
здесь, где-то в тайных закоулках моей черепушки, и постоянно со мной спорит. Это чистая правда. Хотя правда и то, что он мертв, по-настоящему мертв, и вместе с ним похоронена частица меня. В наше время не принято любить своего отца, поэтому я даже не знал, что любил его, пока не закрыли крышку гроба и я не услышал собственные рыдания. И теперь это ощущение вселенской пустоты накатывает на меня всякий раз, когда я слышу песню «Джо Хилл»:Они убили тебя, Джо. Нет, я не умирал!
Верны обе строчки, и нескончаема скорбь. Они не застрелили папу в прямом смысле, как Джо Хилла, но методично уничтожали его из года в год, гася его анархистский огонь (а он был Овном, настоящим огненным знаком) при помощи копов, судов, тюрем, налогов, корпораций, клеток для духа и кладбища для души, пластикового либерализма и убийственного марксизма. Я даже считаю себя должником Ленина, поскольку позаимствовал у него фразу, прекрасно выразившую мои чувства, когда умер папа. «Революционеры, — говорил Ленин, — это мертвецы в отпуске». Приближался чикагский съезд демократической партии 1968 года, и я понимал, что мой отпуск может оказаться намного короче, чем папин, потому что я был готов драться с ними на улицах. Всю весну мама трудилась в центре «Женщины за мир», а я участвовал в заговорах сюрреалистов и йиппи. Тогда-то я и познакомился с Мао Цзуси.
Это произошло 30 апреля в Вальпургиеву ночь (переждем грохот на саундтреке), когда я толковал по душам с ребятами из нашей компании в кофейне «Дружелюбный незнакомец». «Г. Ф. Лавкрафт» (рок-группа, а не писатель) работали в задней комнате, громко барабаня в ворота Кислотного Царства. Ребята доблестно пытались ворваться в это царство на волнах звука, не пользуясь химическими отмычками, что было в том году подлинным новаторством. Но я не могу объективно оценить масштабы их успеха, поскольку обкурился на 99,44 % полного безумия еще до того, как они начали грохотать. Меня притягивала необыкновенно задумчивая восточная мордашка за соседним столиком, но основную часть моего внимания все-таки удерживала окружавшая меня компания, в которую входил и странный священник-педик, которого мы прозвали Падре Педерастией.
Я их разносил в пух и прах. У меня как раз был период увлечения Донатьеном Альфонсом Франсуа де Садом.
— У анархистов в голове такой же запор, как и у марксистов, — выдавал я; вы уже узнаете стиль? — Кто выступает от имени таламуса, желез внутренней секреции, клеток организма? Кто видит организм? Мы прикрываем его одеждой, чтобы спрятать человекообразность. Мы не освободимся от рабства, пока люди не начнут сбрасывать с себя весной одежду и хранить ее в шкафу до следующей зимы. Мы не станем людьми в том смысле, в каком обезьяны — это обезьяны, а собаки — собаки, пока не начнем трахаться, когда и где нам захочется, как это делают другие животные. Трах на улицах — не просто эпатаж: это освобождение наших тел. Не освободив наши тела, мы по-прежнему останемся добропорядочными благоразумными роботами, а не людьми, обладающими врожденным интеллектом. — И так далее. И тому подобное. Наверное, когда меня несет, я способен найти сильные аргументы, оправдывающие даже необходимость изнасилований и убийств.
— Следующий за анархией шаг, — сказал кто-то цинично. — Настоящий хаос.
— А почему бы нет? — спросил я. — Кто из вас тут работает, как все люди? — Конечно же, никто не отозвался; я отсыпал себе еще дозу. — А станете вы ходить на такую работу ради какой-то организации, члены которой называют себя анархо-синдикалистами? Будете вы стоять за токарным станком по восемь сраных часов в день, если синдикат скажет, что народу нужна ваша продукция? Если да, то новым тираном станет народ.
— К черту машины, — с воодушевлением воскликнул поэт Кевин Маккул. — Назад, в пещеры! — Он обкурился не хуже меня.
Восточная мордашка приблизилась: на лбу повязка, украшенная золотым яблоком внутри пятиугольника. Черные глаза девушки почему-то напомнили мне голубые глаза моего отца.
— То, к чему вы стремитесь, — это организация воображения? — вежливо поинтересовалась она.
Я отшатнулся. Услышать именно эти слова именно в тот момент — это было уж слишком!
— Один парень из Общества Веданты рассказывал, что Джон Диллинджер прошел сквозь стену, когда совершил побег из тюрьмы Краун-Пойнт, — спокойно продолжала мисс Мао. — Вы считаете, такое возможно?
Вы знаете, как обычно сумрачно в кофейнях. Но в «Дружелюбном незнакомце» было еще темнее, чем везде. Пора было выметаться. Блейк по утрам за завтраком беседовал с архангелом Гавриилом, но я еще не достиг таких высот.
— Эй, Саймон, ты куда? — донесся до меня чей-то голос. Мисс Мао ничего не сказала, а я не оглядывался на это тонкое задумчивое лицо. Было бы намного проще, будь оно мрачным и непроницаемым. Но когда я вышел на улицу и направился в сторону Фуллертон-стрит, сзади послышались шаги. Я обернулся, и Падре Педерастия ласково коснулся моей руки.