Глазами клоуна
Шрифт:
Уже почти не хромая, я смог пойти в кладовую, взять оттуда гитару. Я снял чехол, сдвинул в столовой два кресла, поставил рядом с собой телефон, лег на кушетку и стал настраивать гитару. От этих звуков мне стало легче. А когда я начал петь, мне стало почти совсем легко: «Mater amabilis – mater admirabilis» [12] , a для «Ora pro nobis» я взял аккорд на гитаре. Мне понравилась моя затея. С гитарой в руке, положив шляпу дном вниз, со своим истинным лицом, я буду ждать поезда из Рима. «Mater boni consilii» [13] . Мари сама мне сказала в тот день, когда я привез деньги от Эдгара Винекена, что мы никогда, никогда больше не расстанемся: «Пока смерть не разлучит нас». А я еще не умер. Матушка Винекен всегда говорила: «Кто поет, тот живет» – или: «Кому еда
24
Когда зазвонил телефон, я на минуту растерялся. Я уже настроил себя на то, чтобы не пропустить звонка и открыть Лео входную дверь. Я положил гитару, посмотрел на звонящий аппарат, потом поднял трубку и сказал:
– Алло?
– Ганс? – сказал Лео.
– Да, – сказал я, – рад, что ты придешь. – Он помолчал, кашлянул, голос его прозвучал как-то незнакомо. Он сказал:
– У меня для тебя есть эти деньги.
Странно, что он сказал эти деньги. У Лео вообще удивительно странное представление о деньгах. Никаких потребностей у него нет, он не курит, не пьет, не читает вечерних газет, а в кино ходит только тогда, когда по меньшей мере пять человек, которым он вполне доверяет, скажут, что этот фильм стоит посмотреть, а случается это раз в два-три года. Он больше любит ходить пешком, чем ездить в троллейбусах. И когда он сказал «эти деньги», у меня сразу упало настроение. Если б он сказал «немножко» денег, я бы понял, что у него есть две-три марки. Я подавил испуг и хрипло спросил:
– Сколько?
– Да вот, шесть марок и семьдесят пфеннигов, – сказал он.
Наверно, для него, для его так называемых «личных потребностей», это была огромная сумма, ему бы хватило ее года на два: изредка – перронный билет, пакетик мятных лепешек, грошик для нищего, даже спички ему были не нужны, и если он покупал коробок, чтобы иметь при себе – вдруг понадобится дать прикурить «начальству», – то его хватало на год, и он может проносить коробок спичек целый год, а он у него все как новенький. Разумеется, ему надо иногда ходить к парикмахеру, но эти деньги он, вероятно, берет из тех, которые отец положил на его счет. Раньше он, бывало, покупал билеты на концерты, но и то мама по большей части отдавала ему свои пригласительные билеты. Богатым людям всегда дарят больше, чем беднякам, даже то, что им приходится покупать, они покупают дешевле. У мамы лежал целый каталог от оптового торговца: с нее станется, что она даже почтовые марки ухитрится покупать со скидкой. Шесть марок семьдесят пфеннигов – для Лео это внушительная сумма. И для меня в данный момент тоже, но он, должно быть, еще не знал, что я, как говорили у нас в семье, в данный момент «лишен всяких доходов». Я сказал:
– Ладно, Лео, большое спасибо, да захвати для меня пачку сигарет, когда придешь. – Я услышал, как он опять кашлянул, ничего не ответил, и я спросил: – Ты слушаешь? А? – Может быть, он обиделся, что я сразу попросил его купить мне сигареты на его деньги.
– Да, да… – сказал он, – вот только… только… – Он запнулся и заикаясь сказал: – Мне очень неловко перед тобой… но прийти я не могу.
– Что? – крикнул я. – Не можешь прийти?
– Уже без четверти девять, – сказал он, – а в девять мне полагается быть дома.
– А если опоздаешь? – спросил я. – Тебя от церкви отлучат, что ли?
– Ах, брось, пожалуйста, –
обиженно сказал он.– Неужели ты не можешь попросить отпуск или как это у вас называется?
– Только не в это время, – сказал он, – надо было заявить до обеда.
– А если ты просто опоздаешь?
– На меня наложат строжайшую адгортацию, – тихо сказал он.
– Что-то похоже на сад, – сказал я, – если я еще не забыл свою латынь.
Он коротко рассмеялся.
– Скорее на садовые ножницы, – сказал он, – штука неприятная.
– Ну ладно, Лео, – сказал я, – не буду тебя заставлять подвергаться таким строгим взысканиям, но мне стало бы легче, если б кто-нибудь побыл со мной.
– Все это очень сложно, – сказал он, – ты должен меня понять. Взыскание я бы еще на себя взял, но если я на этой неделе получу еще одно взыскание, то это попадет в личное дело, и мне придется держать ответ в скрутиниуме.
– Где-где? – спросил я. – Ты скажи помедленнее.
Он вздохнул, что-то проворчал, потом медленно сказал:
– В скрутиниуме.
– О черт, – сказал я, – ей-богу, Лео, это похоже на какое-то препарирование насекомых, а уж «личное дело» – совсем как там, в Аннином «П.П.9». Там тоже все сразу заносили в личное дело, как у подследственных.
– Слушай, Ганс, – сказал он, – неужели нам надо тратить время на споры о нашей воспитательной системе?
– Если тебе неприятно, не надо. Но ведь можно еще каким-то другим путем, вернее, непутем, оттуда выбраться, перелезть через ограду, вроде того, как делалось в этом «П.П.9». Я хочу сказать, что даже при самой строгой системе можно найти какой-то выход.
– Да, – сказал он, – можно, как и на военной службе. Но мне это отвратительно. Я хочу идти прямой дорогой.
– Неужели ты не можешь ради меня преодолеть отвращение и один раз перелезть через ограду?
Он вздохнул, и я себе представил, как он покачал головой:
– Неужто нельзя отложить до завтра? Завтра я мог бы пропустить лекцию и в девять быть у тебя. Разве это так спешно? Или ты сейчас же уезжаешь?
– Нет, – сказал я, – я еще побуду в Бонне. Дай мне хотя бы адрес Генриха Белена, я ему позвоню, может быть, хоть он приедет сюда из Кёльна или оттуда, где он сейчас живет. Понимаешь, я расшибся, разбил колено, сижу без денег, без ангажемента и без Мари. Правда, я и завтра буду сидеть с разбитым коленом, без денег, без ангажемента и без Мари, значит, все это не так спешно. Но, может быть, Генрих уже стал патером, у него есть мотоцикл или еще что. Да ты меня слушаешь?
– Да, – вяло сказал он.
– Так ты дай мне, пожалуйста, адрес Генриха, его телефон, – сказал я.
Он промолчал. Вздыхал он так, словно сто лет просидел в исповедальне и сокрушался о безумствах и грехах человечества.
– Вот что, – сказал он наконец, с явным усилием, – видно, ты ничего не знаешь?
– Чего я не знаю? – крикнул я. – Господи боже, Лео, да говори же яснее!
– Генрих больше не служитель церкви, – сказал он тихо.
– А я думал, это на всю жизнь.
– Да, конечно, – сказал он, – но я хочу сказать, он больше не служит в церкви. Он уехал, пропал без вести, вот уже несколько месяцев. – Он с трудом выдавил из себя эти слова.
– Ничего, – сказал я, – он найдется. – И вдруг я спохватился: – А он один?
– Нет, – строго сказал Лео, – он сбежал с девушкой. – Это прозвучало так, будто он сказал: «У него чума».
Мне стало жаль девушку. Наверно, она католичка и ей очень неприятно жить с бывшим священником, где-нибудь в трущобе, и терпеть все нюансы «плотского вожделения», а вокруг валяется белье, подштанники, подтяжки, на блюдечке – окурки, корешки от билетов в кино, денег уже в обрез, а когда эта девушка спускается по лестнице купить хлеба, сигарет или бутылку вина и в дверях на нее начинает орать хозяйка, она даже не может крикнуть ей: «Мой муж художник, да, художник!» Мне было жаль их обоих, и девушку еще больше, чем Генриха. В этих вопросах, особенно если речь идет не только об очень незаметном, но и об очень ненадежном капеллане, церковь чрезвычайно строга. Для такого типа, как Зоммервильд, она на многое, очень многое закрыла бы глаза. Да и экономка у прелата не с гусиной кожей на ногах; это красивая, цветущая особа, он зовет ее Маддалена, она отлично готовит, всегда аккуратная, веселая.
– Что же поделаешь, – сказал я, – значит, он для меня пока что отпадает.
– Бог мой, – сказал Лео, – ну и хладнокровие у тебя, просто невозможно!
– А я не епископ Генриха Белена, не очень интересуюсь такими делами, и огорчают меня только детали. Но по крайней мере у тебя есть адрес и телефон Эдгара?
– Это Винекена, что ли?
– Да, – сказал я, – ведь ты помнишь Эдгара? Ты у нас с ним встречался в Кёльне, а когда мы жили дома, мы всегда у них играли, ели картофельный салат.