Глазами ребёнка. Антология русского рассказа второй половины ХХ века с пояснениями Олега Лекманова и Михаила Свердлова
Шрифт:
Под лестницей нет электричества, иногда у них горит керосиновая лампа, иногда совсем темно. Обыкновенно Иван Семёнович лежит на какой-то лежанке, покрытой тряпьём, а Беретка, в вытертом бархатном пальто и серо-зелёной вязаной беретке, сидит у него в ногах.
Я стучу. Никто не отзывается. Спиной я открываю дверь. Керосиновая лампа выдаёт мне Беретку, которую без головного убора я сначала не узнаю. Оказывается, она лысая, вернее, не совсем лысая: и лицо и голова её покрыты одинаковыми редкими длинными волосами и крупными коричневыми родинками. Она жалко улыбается и суетливо натягивает на лысую голову берет:
– Ой, детка, это
Я отдаю ей котелок, из кармана фартука вынимаю два куска хлеба и говорю почему-то “спасибо”.
Беретка переливает суп из котелка в банку и бормочет что-то неразборчивое, похоже на “мыло, мыло”.
Сухой грязной рукой возвращает мне котелок. Старик кашляет. Беретка кричит ему:
– Иван Семёнович! Вам покушать прислали, вставайте!
Пахнет у них ужасно.
С облегчением бегу я вверх по лестнице, мама стоит на свету, в дверном проёме, и улыбается мне. Она в белом фартуке, даже с кружевной ленточкой на груди. Мама красивая, как принцесса. Одно только смущает: кажется, у принцесс белокурые волосы, а у мамы весёлые чёрные кудряшки, подхваченные сзади двумя заколками…
Нищие исчезли незадолго до праздника, который я запомнила очень хорошо. Отец вёл меня за руку по нарядному городу, и повсюду были выставлены косые красные кресты. Я начинала тогда разбирать буквы и спросила у отца, почему всюду написано “ха-ха-ха…”. Он раздражённо дёрнул меня за руку, а потом объяснил, что эти косые кресты означают ещё цифру тридцать.
Вечером того же дня, уже лёжа в постели, я слышала, как мама говорит отцу:
– Нет, не понимаю, отказываюсь понимать, кому они мешали…
– Город к празднику почистили… – объяснил ей отец.
Во второй истории перловый суп не был главным действующим лицом, а лишь скромно мелькнул на заднем плане.
Воскресным утром в дверь позвонили. Один раз, а потом ещё один. Дверь в нашу комнату была первой по коридору. Один звонок был общий, два – к нам, три – к Цветковым… восемь – к Кошкиным.
– Вероятно, это общий, – пробормотала мама. Коленями она стояла на стуле, а локтями упиралась в стол. Таблицы с синими, красными и взятыми в кружок цифрами лежали перед ней. Две мелкие морщины образовывали между бровей деревце, когда она работала.
Она спрыгнула со стула и, всё ещё неся напряжение мысли на круглом умном лобике, пошла открывать.
Огромная тёмная женщина стояла в дверном проёме. На ней был длинный военный плащ до полу, ярко белел пробор на круглой толстой голове.
Мама смотрела на неё выжидающе, и тётка не обманула ожидания: она распахнула плащ и предъявила огромное голое тело. У меня дыхание перехватило от этого зрелища: грудь низко свисала и оканчивалась большими, чуть не с чайное блюдце сосками, пупок был размером с чашку, выпуклый и тоже тёмный, глубокий неровный шов шёл поперёк живота, над треугольной бородкой вытертых волос, – и всё вместе это было каким-то страшным великанским лицом, а не женским телом.
– Погорельцы мы! Всё-всё погорело… как есть… – сказала женщина немосковским мягким голосом и запахнула ужасный лик своего тела.
– Ой, да вы заходите, заходите, – пригласила мама, и женщина, озираясь, вошла.
Прихожая нашей многосемейной квартиры была заставлена сундуками, корытами, дровами и шкафами.
– Я сейчас, сейчас, – заторопилась вдруг мама. – Да вы сядьте. – И мама сняла ящик с венского стула, который был втиснут
между цветковским сундуком и тищенковской этажеркой.Мама кинулась в комнату, вытянула нижний ящик шкафа, села перед ним и стала выбирать из старого белья подходящее для погорелицы. Две длинноногие пары дедовых кальсон бросила она на пол и побежала на кухню. Разожгла примус, поставила на него кастрюлю и снова метнулась в комнату.
Женщина сидела на стуле и всё разглядывала рогатую вешалку Кудриных, на которой висели ватник и шинель.
А мама выбросила всё с полок шкафа и быстрыми пальчиками перебирала свои тряпки. Мама была маленького роста, и все её вещи были маленькие, но она нашла то, что искала, – бабушкину коверкотовую юбку и старинную огромную рубаху из пожелтевшего батиста.
И снова мама побежала на кухню, а я понеслась за ней, потому что боялась остаться наедине с тем великаном, что был спрятан у тётки под плащом.
Сосед Цветков высунулся в коридор.
– Погорельцы вот, – сказала ему мама виноватым голосом, но он быстро захлопнул свою дверь.
Мама налила большую миску переливчатого перлового супа, отрезала кусок серого хлеба и вынесла погорелице.
– Вот, покушайте пока, – попросила мама тётку, и тётка приняла миску. – Ой, да так неудобно, – всполошилась мама и притащила газету.
Постелила её на покрытый сине-красным ковром цветковский сундук, усадила женщину как бы к столу.
– Дай тебе бог здоровья, – сказала женщина и принялась за суп.
А я наблюдала сквозь щель неплотно прикрытой двери, как лениво она ест перловый суп, бросая в него кусочки хлеба, скучно водя ложкой в миске и посматривая по сторонам.
Зубов у неё не было.
“Видно, и зубы сгорели, – подумала я. И ещё: – Она тоже не любит перловый суп”.
А мама засовывала в узел шёлковое трико лососинового цвета с луковыми заплатами и говорила тихонько не то мне, не то самой себе:
– Господи, ну надо же такое, чтоб прямо голой, на улицу…
А женщина доела суп, поставила миску на пол… встала, распахнула плащ… глаз я не могла отвести от её странных тихих движений.
Наконец мама выволокла узел в коридор:
– Вот. Собрала… Да вы оденьтесь, оденьтесь. У нас ванная комната есть, – предложила мама.
Но женщина отклонила предложение:
– Детки меня ждут… Мне бы деньжонок сколько-нибудь… – А мама уже вынимала сложенную в четыре раза тридцатку. – Спасибо, век вашу доброту не забуду, – поблагодарила женщина скороговоркой, и мама закрыла за ней дверь.
Потом, собирая с полу разбросанные вещи, мама говорила мне в некотором недоумении:
– А штаны сразу могла бы надеть, правда?
Я не сразу ответила, потому что мне кое-что надо было обдумать и понять.
– Штаны холодные, – сообразила я наконец, – а ковёр тёплый.
Было солнечно и снежно, с детьми в такую погоду полагалось гулять.
– Может, погуляешь сама под окошечком? – извиняющимся голосом предложила мама, кося на свои таблицы.
Я согласилась великодушно. Мама бросила в меня ворохом шерстяной одежды – кофтами, рейтузами, варежками и носочками. Меня снарядили, подвязали поясом жёлтую плюшевую шубу, сшитую бабушкой из старого покрывала, жёлтую шапку из того же самого покрывала застегнули под подбородком, дали лопату и синее ведрецо и вывели на лестницу… Прямо перед нашей дверью лежала разворошенная куча маминых вещей. И бедные отвергнутые трико лежали сверху.