Глинка
Шрифт:
Управление занимает несколько анфилад комнат, находится на Фонтанке, у моста, окнами выходит на Загородный проспект, а в просторечье именуется «дорожкой». О нем говорят кучера дворникам: «Забеги в «дорожку», узнай, когда в Ораниенбаум кареты идут». Известно, что здесь знают и о пригородных рейсах. Поговаривают, будто по городу скоро пойдет конка.
Управлению соподчинена и пограничная стража — та самая, о которой злословят: «Пограничная стража — казенная кража». Сюда приезжают фельдъегеря на запыленных конях и, прежде чем войти в дом, начищают обшлагом шинели медный кивер и пряжку пояса. У лестницы дежурит пышнобородый швейцар, стоят чахлые пальмы и кактусы, похожие на светильники.
Композитор
Адъютант герцога Александр Бестужев говорит, испытывая втайне нового своего сослуживца:
— Вы бы нам не дали что-нибудь свое в «Полярную звезду»? В нашей просьбе не отказали ни Пушкин, ни Рылеев!
— Я не пишу, Александр Александрович.
— Полноте. Вы не можете не писать…
Оказывается, товарищ Глинки по пансиону, а теперь и хозяин дома, в котором живет Михаил Глинка на Загородном проспекте, сказал Льву Пушкину о первом литературном опыте его — поэме «Альсанд», а тот в свою очередь ненароком сообщил об этом Бестужеву: «Ваш сослуживец не только музыкант, но и поэт».
— Право, не пишу!
— Смотрите, Михаил Иванович, — шутливо грозит Бестужев. — Корсак пишет, Мельгунов судит о написанном, но и сам не прочь писать, Соболевский — еще с юности меценат, Маркевич собирает песни, Лев Пушкин представляет своего брата, — из ваших близких товарищей все сочинительствуют. А помните, Пушкин сказал: «С младенчества дух песен в нас горел». Да ведь здесь иначе умрешь, в управлении…
И адъютант с безнадежным и злым унынием оглядывается на дверь, ведущую к герцогу.
— Помилуйте, Михаил Иванович, ужель вы здесь будете писать лишь рескрипты о подорожных? Этакий певец во приказе!
Адъютанта вызвали к герцогу, и он ушел.
Странно, но Глинке кажется, что здесь никто всерьез не занят делом и не обманывает себя значением содеянного им в управлении. Четыре генерала занимают посты членов Совета управления, и каждый из генералов домовит, покладист, добр с виду и даже несколько смущен своим положением. «Что вы, неужели берете всерьез занимаемую мною службу? — говорит генеральский взгляд. — Я считаю, что делаю честь этому месту, как опекун в опекунском совете. Но что мне до путей сообщения? Мой совет ему нужен? У меня — семья, боевое прошлое, свои заботы…»
В этом четыре генерала — на одно лицо. Впрочем, еще сближает генералов и генеральские дома, на удивление Глинки, тяготение к музыке. При этом у главного из генералов по должности — графа Сиверса — поют очень неплохо, а учителем пения — некий итальянец Беллоли.
Глинка посетил генеральский дом и не почувствовал в нем ничего управленческого. И сам он был принят скорее как племянник царедворца, чем как титулярный советник.
Успех его в доме Сиверса открывал ему двери и в дома других трех генералов. Знай герцог о скромном своем служащем — столь видном музыканте, — он тоже, может быть, пригласил бы его к себе. И приятно и неудобно! Неудобно, потому что нелегко привыкнуть к такой службе, где плохим тоном считается служить, а хорошим — толковать обо всем, что не относится к управлению. Правду говоря, состояние это удручает и раздваивает. Глинка пожаловался на генералов Соболевскому — тот смеется: «Ты, мимоза, радостей жизни еще не знаешь». Сказал о своем затруднении Льву Пушкину — браг поэта глубокомысленно провозгласил: «Да, Глинушка, не след генералам заниматься дорогами, но ведь кучеров на генеральское место не поставишь».
Прошел месяц, и Глинка начал смиряться со службой и тоже, собственно, ничего не делать.
Но однажды в приступе раздражения, вызванного генералами, решил он, что служить так, лишь бы иметь чин, все же прискорбно дворянину, и написал прошение об отставке, но не подал. Отставка ведь может быть взята и через полгода… Событие, скажут,
произошло — титулярный советник отслужил! В этот час он заново прочитал поэму свою, о которой было известно Рылееву, и нашел, что она подражательна и сентиментальна, а потому должна быть уничтожена. Его даже неприятно удивила эта открытая в себе способность к словесному подражанию. Не влияние ли это генералов и не следствие ли «дурной», сиречь бестолковой жизни.Лишь года четыре спустя вышла эта поэма в «Славянине» стараниями друзей Глинки, отнюдь не доставившая ему славы.
Поэма начиналась со строк, звучащих его, Глинки, петербургской судьбе этих лет каким-то нелепым панегириком:
Альсанд безвременно узнал
Неверность милых наслаждений,
Обман прелестных упоений,
И боле их он не искал.
Впрочем, можно ли было изменить поэтической моде, не сказать о безвременных горестях своих и разочарованиях, хотя все это имело так мало отношения к тому, что он действительно чувствовал и о чем думал. Еще одна светская дань времени и, может быть, обман бомонда, но не себя… Этакая рассеивающая и после томящая душу обязательность!
По служба продолжалась, а с нею и отношения с генералами,
3
Федор Николаевич встречает племянника все озабоченнее, и в холостяцком доме его все более заметен беспорядок. Кажется, что каждую ночь здесь происходят какие-то оргии: подушки на диванах раскиданы, пепельницы дымят, на подоконниках — бутылки из-под вин и на коврах — клочки порванной бумаги.
В довершение всего уборку комнат совершает сам хозяин дома.
— Ты не удивляйся, Мишель, были литераторы у меня, ну, а литераторы — народ шумный! Пристал ли ты к твердому берегу или еще носишься по волнам? Что обрел за это время, кроме очередных успехов в науках?
Федор Николаевич смотрит на гостя с усталой и недоверчивой благожелательностью, а в тоне его юноша находит что-то общее с тем, как говорят с ним, Михаилом Глинкой, Рылеев и Бестужев…
Не дождавшись ответа, Федор Николаевич сказал:
— Тяжелые времена приходят, Мишель! В управлении твоем тишь да гладь. С Бестужевым дружишь?
И, спросив об этом, он почему-то кинул взгляд на диван. И юноше, от которого не ускользнуло это движение, представилось, словно здесь, на диване, только что сидел Бестужев.
С небрежным видом Михаил Глинка спросил:
— Разве что-нибудь должно случиться?
Федор Николаевич, казалось, не понял вопроса, прытко заходил по кабинету, и маленькое лицо осветилось странной, немного смущенной улыбкой.
— Не волен человек в животе своем. Сам знаешь! — ответил он наконец.
Михаил Глинка чуть заметно пожал плечами и усмехнулся: не в первый раз уже столичные знакомые играют с ним в прятки! Что может быть обиднее недомолвок? И до чего же противоречива петербургская жизнь!..
Побеседовав о том, что нового на Смоленщине, и чувствуя, что присутствие его чем-то тяготит Федора Николаевича, Михаил Глинка ушел.
В этот день он навестил еще дядюшку Ивана Андреевича и своих кузин. Канарейки хлопотно верещали в клетках. Девицы сидели в пеньюарах и томно слушали очередную сказку из «Тысячи и одной ночи», которую читала им гувернантка. А сам дядюшка, в белой жилетке и с черным большим бантом на груди, полудремал, сидя в качалке. Вдоль стен стояли, словно застывшие великаны, громадные шкафы с книгами, солнечный луч касался страниц из Вольтера так же случайно и затейливо, как было и само движение дядюшкиных мыслей.