Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Господи Исусе Христе! — сокрушенно вздохнула хозяйка, поправила на Котькиной шее шарф, обдернула полы телогрейки. — На ночь-то глядя вытуриваем, это чо такоечо. Вскружит — и попрет скрозь границу, как Иваничкин мальчонка. Ночуй без греха.

Котька отказался, заявил, что дома беспокоиться будут, лучше уж побежит. На лыжах быстро доедет.

— Оно и верно, потеряют. — Хозяин снова вышел в холодные сенцы, пошебаршил там и вернулся с куском желтого сала.

— На-ка, мать порадуешь, оладьи будет на чем печь. Это прошлогоднее. Свинью нынче не резал, живьем в фонд поставок сдал. — Хозяин поднял ситцевую занавеску, клюнул носом в стеклину. — Нонче месячно,

не вскружит.

Котька упрятывал сало за пазуху торопливо, будто боялся, что хозяева передумают и отберут. Крупные кристаллы соли защелкали по полу, он ичигом подмел их к порогу, надел шапку, кивнул на прощанье и вышел в приотворенную родственником дверь.

— Поклон от нас всем, как водится, — выпроваживая его за калитку, наказал хозяин.

На улице Котька оглянулся на окна дома, представил, как ребятишки выуживают из чугуна парную картошку, хватают с тарелки ломти подмороженного сала, рвут острыми зубами. «Ла-адно, — усмехнулся он. — И у нас теперь сальцо есть. Вот оно, холодит брюхо, а картошка небось найдется».

Лыж своих он не нашел. В сугробе, куда воткнул их и присыпал снегом, остался только отпечаток. Не иначе сперли хозяйские ребятишки. Недаром плющили носы в окошках, пока он стучался у ворот, а старшенький, хитрован, выбегал потом на улицу. Вернулся, воровато прошмыгнул мимо Котьки, на ходу застегивая ширинку, дескать, приспичило, по нужде бегал.

— У-у, паразит! — ругнулся Котька, но возвращаться было неловко. Как докажешь, что тот вор? Никак, за руку не держал. Еще и не поверят, что из-за лыж вернулся, подумают — на ужин ихний навяливается.

Что не пригласили поужинать, на это Котька почти не обижался: время такое, лишним куском не разбросишься, да и нет его, лишнего. Просто позавидовал — люди едят, а ему к своему столу ой-ей-ей сколько еще топать. Подумал, и в животе засосало, кто-то там тоненько заскулил, ворохнулся, аж подтошнило. Он сглотнул слюну, подумал: «Откушу от сала и буду сосать потихоньку всю дорогу». Но тут же прогнал эту задумку: дома ждут, тоже голодные, а он… И живо потрусил по своей лыжне, словно боялся, что соблазн нагонит его и не устоять будет.

Снег только кое-где по ложбинкам был рыхлым. Постоянные ветры намели белые барханы, намертво прикатали их. Бежалось легко, как по доброй дороге: ни сучка под ноги, ни колдобинки. Низкая пойма от самой деревни до протоки была голой, лишь кое-где шелестели сухими бубенчиками рыжие островки вейника. Из одного такого свечой рванул вверх краснобровый фазан, напугал неожиданным взлетом. Котька растерянно проводил шилохвостого шумаря. Знал бы о фазаньей лунке-ночлежке — упал грудью, сцапал — и ка-а-кой подарок приволок бы домой.

…Незаметно поземка поднялась до колен, потом до пояса. Разыгрывалась метель, но поселковые огоньки были пока видны, а над самим поселком висел месяц, большой, яркий, притушив сиянием звезды. Казалось, такой остроизогнутый, он обязательно перережет что-то, на чем подвешен, и упадет, звонко расколется о протоку. И станет светло как днем от ясных осколков, отступит страх. Котька шел, натыкаясь на торосы, и очень хотел, чтоб такое случилось скорее, сейчас.

— Сынка-а! — расслышал он совсем рядом и поддал на голос. Мело вовсю. Даже крутой берег — яр — теперь не проглядывался. Ногами узнал — стоит на взвозе, и тут из круговерти надвинулась фигура отца. Отец поставил в снег никчемный в пургу фонарь «летучая мышь», быстро ощупал Котьку.

— Сыно-ок! Снегом-то как забило. Да чо молчишь, сынка?

— М-м, — промычал Котька сведенными на ветру губами.

— Дай котомку сниму! — кричал отец, тормоша

Котьку. — Дурень я старый, послал парня, а знал — будет пурга. Вон как поясницу ломило, а из головы вон. Совсем из ума выжил, чуть не угробил мальчонку!

Котька лизнул языком по стылым губам, раздельно произнес:

— При-шел, глав-ное.

— Пришел — главное! — обрадованно подхватил отец. — А я с работы — прямо сюда. Петляю по угору, реву тебя, а ты вот он, молодчина!

Когда поднялись по взвозу, отец спросил:

— А лыжи, сынка, переломал?

— В деревне стащили.

— От сукины сыны! — заругался отец, но как-то беззлобно, рад был, что Котька вот он, живой, здоровый.

Едва, переступив порог дома, отец весело оповестил:

— Встречай, мать! Снабженец наш вернулся.

Всегда сдержанная на ласку, мать и теперь не выдала радости. Только наладилась было и тут же пропала неумелая улыбка. Одни глаза на парализованном, малоподвижном лице потеплели, стали бархатистыми. После пережитой в тридцать третьем году тяжелой голодухи Ульяна Григорьевна из неуемной певуньи-плясуньи превратилась в хмурую, замкнутую. И если позже, после крутых лет, и перепадала радость, она, как и теперь, едва налаживала улыбку, но сразу гасила, будто своей веселостью боялась навлечь еще большую беду и на сейчас, и на потом.

Отец стащил с Котьки телогрейку, усадил за стол поближе к печи, потом разделся сам. Мать поставила на столешницу миску овсяной болтушки, рядом на дощечку положила кусок хлеба. Тяжелого, отсвечивающего по ножевому срезу металлическим, совсем без ноздринок.

— Горячая, смотри. — Подала ложку и отошла к отцу посмотреть, что в мешке. Котька принялся за болтушку, съел ее, согрелся. Останней корочкой от хлеба прошелся по миске, собрал клейкую жижицу, сунул корку за щеку. Знал, если сразу не проглотить, а сосать, как леденец, можно долго удержать во рту вкус хлеба.

Отец с матерью сидели на лавке, у ног их лежал мешок с мукой и сверху желтый кусок сала. Дым от отцовской самокрутки слоился по кухне, лип к окну, подернутому морозным узором, сквозь который сквозили налепленные крест-накрест синие бумажные полоски. Закрестить окна полосками заставили еще летом на случай военных действий с Японией. Считалось, стекла от взрывов хоть и полопаются, но не вылетят.

Отец курил, отмахивал дым широкой, в трещинах, ладонью. Работал он плотником. На морозе без рукавиц тесать бревна несладко, а в них неудобно: топорище юлит, обтес идет неровный, а Осип Иванович по плотницкому делу был строг. Ни себе ни другим халтуры не спускал. Поэтому работал без рукавиц на самой лютой стуже. Задубели руки, их раскололо трещинами, смотреть — всяких чувств лишены, а проведет ладонью по поделке, любую выбоинку, шероховатинку отметит. С гордостью говаривал: «Деды наши одним топорушком Русь обстраивали, артисты в деле своем были. Топор, он такой инструмент, хоть на что гож. И ворота отвадить, и хоромы ладить». Ложки своим легким, звонким вырезывал — глянуть любо-дорого.

От тепла и еды Котьку разморило. Осоловело, будто из тумана, глядел он на синие полоски, наблюдал, как лед подтаивает, стекает с оконных стекол на облупленный подоконник, впитывается тряпичной ленточкой и с нее шлепает каплями в подвешенную на гвозде бутылку. Подумал: ночью польет через край, полная почти. Снял с гвоздя, понес к помойному ведру под умывальником. За его лохматой головой завихрился табачный дым.

— Федор-то промышляет кого? — спросил отец, но сам же засомневался. — Нет, однако. Теперь в колхозах мантулят без продыху, некогда ружьишко в руках подержать.

Поделиться с друзьями: