Глубокий тыл
Шрифт:
— Василий Андреевич! — радостно вскрикнула Анна, поднимаясь с сугроба.
— Калинина! А я смотрю, кто это на снегу сидит… Одна? А твои? А Лексевна? Отец, дети?
— Мать тут недалеко… Мы тогда из города ушли и осели рядом, в деревне. Мамаша и сейчас там с ребятами. А батя, — Анна вздохнула, — а он, как тогда с истребителями ушел, так больше его и не видели. Убит, говорят. Много их под городом полегло. И еще горе — свекровь в доме своем сгорела. А племянница Женя, ну, Женька Мюллер, наш секретарь комсомола, она связь с подпольщиками поддерживала, так ее гитлеровцы
Анна торопилась выложить горькие свои новости, будто ища в этом утешение. Но у директора ее фабрики были свои думы, свои заботы, свое горе. Он рассеянно слушал, кивал головой, говорил «да?», «неужели?» и вдруг с тоской произнес:
— Ведь это подумать, до сегодняшнего утра все было цело… И как запалили, мерзавцы, — все сразу занялось! Тут уж без опытного инженера не обошлось…
— Говорят, Владиславлев при них околачивался.
— Владиславлев? Олег Игоревич?.. Не может быть…
— Настя Нефедова сказала. Она тут оставалась… Женщина серьезная, словами сорить не станет.
— Не верю… Впрочем, это не важно. Важно, знаешь, что? Зал автоматов-то не занялся. Цел. И приготовительные цеха целы. Понимаешь, Калинина, что это значит?.. Вот худо — котельная взорвана… Если б еще и котельная!..
Лицо директора вновь стало задумчивым, но из узких глаз, в которых отражались багровые блики пожарища, исчезла тоска. Должно быть, он что-то уже решил, и глаза его приняли свое обычное озабоченно-деловитое выражение. Под кожей небритых щек, покрытых ржавой щетинкой, ходили скулы.
— А что ты думаешь, в самом деле выйдет, — вдруг сказал он, — я тебе говорю, Калинина, выйдет. — И, увидя, что Анна удивленно смотрит на него, пояснил: — Фабрику пустить можно, вот что, хоть кусочек фабрики, да пустим… Ах, прохвосты, как запалили!.. Хотя погоди, Калинина, а что, если… Нет, так это не получится…
Он говорил как в бреду, и Анне стало не по себе.
— Вы давно здесь, Василий Андреевич?
— Да с час или чуть побольше… Только вот успел вокруг корпусов обежать. Меня танкисты подбросили.
— То-то я вижу — весь в мазуте.
— Э-э-э, мазут! — отмахнулся директор. — Нет, ты, Калинина, подумай, вчера — да что там вчера! — сегодня ночью все было целехонько… Так твои-то где, говоришь?
— Я ж вам сказала.
— Ах, да, да… Женю-то как жаль! Вот комсомольцы горевать будут… И Николай Иванович Ветров погиб, слышала? Уж лучше бы мне правую руку оторвало! Всех наших коммунистов в уме перебрал: нет у нас никого, кто б его заменил… Сызнова, все сызнова начинать надо… Как же это Женя-то? А как мне разведчики ее хвалили, говорили — гордитесь, ткачи…
Анна принялась было рассказывать, как в студеную ночь ее племянница вместе с напарницей, возвращаясь с важным поручением от городских подпольщиков, переходили Волгу, как гитлеровцы заметили их на льду и обстреляли, а девушка, смертельно раненная, упав на лед, приказала своей напарнице бросить ее и бежать. Директор сочувственно кивал головой, но в узких, широко расставленных глазах снова было отсутствующее выражение.
— …Тысячу двести станков я все-таки пущу… Конечно,
не то, что прежде, но и не пустяк… Нет, нет, ничего, хоть маленький пай, да наш… Тысячу двести станков — это значит…— Станки… А кто ж работать будет? — с некоторой даже обидой на такое невнимание к своему рассказу спросила Анна.
— Кто? А вот мы с тобой, и еще придут… Да вон, видишь, и идут уже…
В обход полыхавшему пожарищу, протаптывая дорогу через пухлую, снежную целину, двигалась довольно большая группа женщин. С ними было и несколько мужчин. Анна не рассмотрела, кто именно шел. Но ясно было — это свои, с ткацкой; и она, увязая в снегу, бросилась к ним навстречу.
— Родные!
— Калинина… Живая, здоровая?
— А фабрика-то наша горит, красавица… Ребят ты, Анна, где оставила?.. Лексевна где?
— Как вы-то тут жили?
— И не спрашивай — разве это жизнь! Собачья смерть, и та слаще… Некоторые, конечно, устраивались.
— Насчет Владиславлева-то верно?.
— Гад… И ещё тут были…
— Папаше твоему преподобному тоже не худо жилось, — произнесла тощенькая желтолицая женщина неопределенных лет, Зоя Перчихина, которую Анна знала еще в детские годы.
— Как, батя жив? — радостно вскрикнула Анна.
— А что ему сделается? Он с немцами не ссорился. У него какой-то там гитлеровский офицерчик чаи-сахары разводил, — не без яда произнесла Перчихина.
— Врешь! — сразу вскипая, крикнула Анна. — Врешь, трепло худое… Не может быть! Мой батя…
— Чего мне врать… Каморки-то рядом — сама видала… Вон у людей спроси.
Анна оторопела. Обе эти новости ошеломили ее. Радость странно перепуталась с ощущением неожиданно надвинувшейся беды. Отец жив и якшался с гитлеровцами! Может ли это быть? Вопрошающим, умоляющим взглядом обводила она похудевшие, осунувшиеся лица знакомых и убеждалась, что Перчихина, должно быть, права. В толпе она заметила Настю Нефедову и с надеждой ждала ее слов.
— Были такие разговоры, — неохотно подтвердила та, отворачивая лицо.
Анна растерянно озиралась. Подходили новые и новые люди. Здоровались, смеялись, плакали. Они бродили вокруг горевшей фабрики, напоминая лесных пчел, что во время пожара встревоженным роем летают над своим, уже охваченным пламенем дуплом. И так же, как пчелы вокруг матки, сбивались эти люди в тесную группу вокруг невысокого квадратного человека в обрызганной мазутом одежде.
— Василий Андреевич, сгорела кормилица-то наша, осиротели мы… Чем жить теперь будем?
Квадратный человек, который, видимо, сумел уже справиться со своими переживаниями, деловито пожимал подходившим руки, будто простился с ними только вчера и ничего с тех пор особенного не произошло. Он весь был погружен в свои мысли, расчеты.
— Ничего, ничего, пустим, — повторял он снова и снова, стараясь, должно быть, убедить не только собеседников, но и самого себя. — Кое-что сохранилось.
— Что? От жилетки рукава?.. — грустно шутил кто-то.
— Сжечь, Василий Андреевич, легко, спичкой чиркнул — и вон она гори, фабрика. А восстановить — годы… не малые годы надо…