Глухая пора листопада
Шрифт:
Он-то ой как все понимал. Недаром выспрашивал Яблонского, недаром опытнейших филеров гонял. Яблонский после свидания с Вячеславом Константиновичем заартачился было: «я-де не убежден», «мало ли что», «есть группы, мне неизвестные…» Цену набивал, все-то недоволен. А Георгии Порфирьсвич напрямик: «У нас с вами, Яблонский, иные цели, так? У нас никакой надобности в шуме-громе, так?» Умный, умный, а дурак: согласился, признал, что не будет в Москве злодеяния. Спасибо, брат.
Однако инспектор не бросился со всех ног успокаивать директора департамента. Зачем? Лыком шит, что ли? Нет, пусть: «Сюрпризов ждут, сюрпризы будут». Пусть на него, Георгия Порфирьевича Судейкина, богу молятся: спаси, вызволи. Этот старый дурак (в Академии бы наук тебе, ваше сиятельство, злого бы духа пускать по преклонности
Он многое понимал, инспектор Судейкин. Яблонскому верил, намертво верил. И все ж сомнения (не в Яблонском, а в его осведомленности о делах московских нигилистов), сомнения-то червем посасывали. И Георгий Порфирьевич день-деньской на ногах. Повсюду поспевает Георгий Порфирьевич, а за ним тенью Коко Судовский. Без форсу, без свиты, без рассыльных. Скромно, тихо, посторонними эдакими господами.
Народные торжества чего требуют? Городовых, чтоб пьяных до потери образа по мордасам, а карманников за шиворот – и вся недолга. Иная статья, совсем иная, коли торжества народные в присутствии высочайших особ. Это ведь уже что? Это ведь не просто, а единение с верховной властью. Оно в газетках куда как хорошо выполнено. Но в нашей грешной, быстротекущей жизни за этим вот самым единением глаз нужен. И какой глаз! Всевидящий!
Большую часть времени, оставшуюся до коронации, Георгий Порфирьевич убил в Кремле. Судейкин не ворошил журналы «Комиссии для принятия мер к предупреждению злоумышленных взрывов». Инспектируя, он хотел быть самовидцем.
Судейкин меньше всего умилялся великорусским святыням, хотя, конечно, обнажал голову в воротах Спасской башни, как делали все православные со времен Алексея Михайловича, и крестился на соборы, как делали все православные со времен еще более стародавних. Он не предавался размышлениям о Кремле как вместилище бестрепетного насилия и наглого самозванства, печальных отречений от престола и перемены веры ради престола, кровавых мук и принудительных постригов, осквернения храмов и осквернения девственности. Он не бродил меланхоликом меж гробниц, столь многочисленных, что Кремль, можно сказать, на царственных костях зиждился, как Россия на костях верноподданных. И трепетно не всматривался Георгий Порфирьевич ни в архитектурные пропорции, ни в живописные эффекты.
Инспектору секретной полиции подполковнику Судейкину все эти строения на Боровицком холме, обнесенные зубчатой стеною с башнями, были огромным, сложным, чертовски путаным хозяйством с бессчетными лазейками и щелями, потайными ходами и закоулками, полутемными сенями, коридорами, подклетями, подвалами.
Георгий Порфирьевич по совести признал: «Комиссия для принятия мер…» во главе со свитским генералом Козловым потрудилась ревностно. Засовы и тяжелые, как ядра царь-пушки, замки нерушимо замыкали переходы и подвалы, где пахло тленом. Железные решетки перегородили подземные сообщения с Москвой-рекой.
В Спасских воротах саперы копошились, звякал шанцевый инструмент, светили фонари. Вот уж десятилетия и десятилетия российские самодержцы во всех наиторжественных случаях проезжали в Кремль Спасскими воротами. Теперь Спасские ворота ждали императора Александра. И саперы копошились: нет ли минного подкопа, вроде того, какой соорудили изверги революционисты два года назад в Питере, на Малой Садовой. Подкопы отыскивали саперы, мины отыскивали.
А в вышине, над солдатами и офицерами, над Красной площадью и торговыми рядами, отзванивали в тридцать три колокола башенные часы: дважды в день «Коль славен» и дважды в день «Преображенский марш». Отзванивали с нервной мрачностью, и москвичам было бы тягостно слушать эти башенные «писсы», если б только они слушали. Но горожане, занятые будничными хлопотами, лишь машинально отмечали время, потому что «Коль славен» играли в девять утра и в три пополудни, а «Преображенский марш» – в полдень и в шесть вечера. Марш этот звучал и Георгию Порфирьевичу, когда инспектор
завершил наконец главный и самый ответственный раздел своей ревизии.Однако Боровицкий холм был лишь одним из семи, на которых уселся своим широким дебелым задом «Третий Рим».
Из Петровского дворца, что по Петербургскому шоссе, государь проследует в Кремль. Оно сподручнее бы с Николаевского вокзала. Да на рысях, скоренько. Но нет, существуют «исторические воспоминания». Петровский дворец при Екатерине воздвигли в память одоления басурман-турок; все императоры в преддверии коронации останавливались в том дворце. И потому, стало быть, ехать его величеству Тверской бойкой улицей, засыпающей позже всех прочих.
Судейкин опять не мог по совести не признать ревностной распорядительности комиссии свитского генерала Козлова. Во-первых, Тверскую наново мостили, дабы царские кони, хоть и о четырех ногах, не спотыкались, и мостили лишь засветло, под призором городовых. Никаких тебе, значит, подкопов. Во-вторых, домовладельцев «на время проезда» строжайше обязали затворить все окна, все балконы, чердаки и ворота, парадные и черные двери. Как при моровом поветрии. И в-третьих, сняли с Тверской телеграфные и телефонные провода. Зачем, для чего? Этого уж и сам Георгий Порфирьсвич объяснить не умел.
Князь Гсдройц, лейтенант, явился в «Дрезден» поутру. Отказавшись от чая, повез Георгия Порфирьевича на Неглинку. Князь, молодой человек с какой-то прокуренной физиономией, был дельным сапером. Неглинки он ужасно опасался: тоннель пересекает главные улицы, прямо-таки готовенькая минная галерея! Да, да, уже сделаны глухие люки, но все же… Князь ходатайствовал о специальном охранении. Генерал-губернатор Долгорукий пожал плечами: не затолкаешь, дескать, городовых в эту клоаку. И верно, с ног шибает. Князь даже головой покрутил. Но почему бы, собственно, и не «затолкать»?
Инспектор от поверочного спуска в «готовенькую минную галерею» увернулся, любезно заверив лейтенанта, что вполне надеется на его опытность. Инспектор только потопал каблуком в наглухо заклепанные люки и попятился – так оттуда разило. Ничего удивительного: Неглинка принимала сточные воды; если Яузу москвичи иронически величали семицветной, то уж Неглинка, сдается, была семидесятицветной.
Н-да-с, Москва, черт возьми, изрядно пованивала. Георгий Порфирьсвич осуждал здешнее «санитарное состояние». Оное, конечно, не входило в круг обязанностей инспектора, но ведь Судейкин-то непрестанно оказывался под его сокрушительным воздействием. Особенно в Охотном ряду, в этом московском чреве.
Охотный дымился густой, бьющей как обухом вонью. Воняло кровью, парным и лежалым мясом, прогорклым жиром и заплесневелыми костями, паленой шерстью, пухом, испражнениями, прелой рогожей. Багровые мужичины, вооруженные ножами и топорами, в кожаных фартуках, с закатанными по локоть рукавами, ворочали товаром, ворочали и тыщами.
Он бы упразднил этот чудовищный вертеп. Что ж до самих охотнорядцев… О, они всегда готовы резать студентов, жидов, умников-разумников, они плюют на все западное и чтут все исконное, они воняют, как сам Охотный ряд. Георгий Порфирьевич не одобрял «варфоломеевского дня», когда мясники крушили универсантов. Не одобрял. Противодействие крамоле – задача полиции, воинских команд. Но инспектор, съевший собаку на политическом розыске, инспектор, внедрявший провокацию, догадывался: существуют охотнорядцы и пребудут, ибо в них надобность, как во псах при овчарне. А может, это и хорошо? Однако ж непорядок. Поди-ка сообрази… Впрочем, Георгию Порфирьевичу недосуг соображать. Какое ему, в сущности, дело? Вот коронация – это его дело.
Тихо, скромно, не привлекая внимания, Судейкин и Коко показались в Манеже, в Большом театре, во храме Христа Спасителя, в Дворянском собрании, то есть именно там, где будет государь с августейшим семейством.
К Дворянскому собранию, где готовился грандиозный бал, примыкала гостиница «Лондон». Г-н инспектор распорядился временно поселить во флигеле полицейских чинов, а бильярдную в первом этаже временно закрыть.
Бронная и Козихи, где селились студенты (московский Латинский квартал), находились слишком близко от Тверской. Г-н инспектор распорядился увеличить там число городовых. Разумеется, тоже временно.