Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Глухие бубенцы. Шарманка. Гонка(Романы)
Шрифт:

Я отчетливо помню один из знаменательных моментов моего прошлого, когда я получил право воспользоваться родительским подарком — счетом в банке, искренне веря в то, что деньги в мгновение ока дадут мне, хилому юнцу, возможность обрести независимость. Я стал с размахом проводить в жизнь свои замыслы. Однажды туманным осенним днем фирма прислала мне домой мощный, сверкающий никелем мотоцикл. Я тщательно подготовился к этому важному событию. Легким, пружинящим шагом я сбежал вниз по лестнице; моя новехонькая, широкая в плечах и узкая в бедрах кожаная куртка поскрипывала при каждом моем движении, в согнутой руке, на ремешке, покачивался полосатый шлем; полдня я привыкал к защитным очкам и так и не снял их, лицо блестело от выступивших на нем капелек пота. Я и впрямь выглядел как

заправский спортсмен, и мне не терпелось поскорее испробовать свой мотоцикл.

Мотоцикл красовался на бетонной дорожке перед гаражом, я как зачарованный остановился в нескольких метрах от мощной машины, мысленно видел, как сажусь в седло и, взревев мотором, срываюсь с места. Мчусь по аллее, окаймленной желтыми шелестящими деревьями, зажигаются уличные фонари, мириады сверкающих огней освещают круг почета, который я совершаю в момент своего возмужания.

Эта картина взбудоражила меня, я приготовился действовать, дал измороси остудить лицо, затем натянул на влажные руки длинные перчатки — и тут передо мной возникла мать. Как всегда, она появилась неслышно, невесомая бабочка с искалеченной ногой, она умудрялась прилетать туда, где ее меньше всего ждали.

Мать испуганно посмотрела на меня, будто я был грабителем, наморщила лоб, нервно провела ладонью по лицу, словно хотела избавиться от прилипшей к нему паутины. Тотчас же клейкие нити обволокли и мои щеки, я снял защитные очки и повторил движение матери.

Мать благодарно улыбнулась, как будто то, что я снял очки, было с моей стороны проявлением особого почтения, однако сквозь мягкость в ее взгляде читалась сила воли и одновременно какая-то приниженность, от чего мне стало не по себе. Мать имела обыкновение носить чересчур длинные платья из тяжелого темного шелка, тем непривычнее было видеть сейчас на ее плечах вызывающе светлый, в гроздьях сирени, платок с бахромой, концы которого свисали до середины голени. Нежно-лиловые цветы пробудили во мне какое-то необъяснимое чувство вины перед матерью.

От прохлады мать зябко передернула плечами, еще плотнее закуталась в платок и, не глядя ни на меня, ни на мотоцикл, погрузилась в созерцание огненно-желтых кленов по краю сада.

Я нервничал, время тянулось, бабочка не торопилась улетать. Уличные фонари, зажженные по случаю круга почета, который я собирался совершить, постепенно меркли.

Матери некуда было спешить. Я ждал обычного воспитательного ритуала: мать подойдет ко мне, постарается приподняться на цыпочки, чтобы заглянуть сыну в глаза, ее испытующий взгляд остановится на мне, время от времени она будет наклонять голову, дабы сделать на чем-то акцент в нашей безмолвной беседе.

От удивления плечи у меня приподнялись, кожаная куртка неуместно громко скрипнула — мать подошла к мотоциклу, провела кончиками пальцев по никелированным частям, затем ступила на подножку и забралась на мотоцикл. Нет, не на сиденье, она устроилась на бензобаке, скрестила ноги, прислонилась спиной к рулю и уперлась носками туфель в седло. Так она и сидела скрючившись, маленькая фигурка, завернутая, как в кокон, в большой сиреневый платок.

Это зрелище испугало меня. Самоуверенность моей матери, ее убежденность в полноте своей власти озадачивали и огорчали меня. Я снова потерпел поражение. Мать постоянно выискивала все новые и новые способы моего укрощения, мне же недоставало решимости взбунтоваться.

Я стоял неподвижно, словно загипнотизированный, затем, повинуясь какому-то непонятному побуждению, положил свой желтый в черную полоску пластмассовый шлем дном на землю, и он, покачиваясь, остался лежать там, затем машинально расстегнул кожаную куртку, выпростал руки из рукавов и накинул куртку на плечи матери.

Она с безучастным видом позволила мне проделать все это, изморось каплями осела на ее лице, словно кожа покрылась волдырями, внезапно мать стала некрасивой, вероятно, она поняла, что смотреть на нее неприятно, и отвернулась. И все-таки мне удалось перехватить ее сверкнувший торжеством взгляд.

Я чувствовал, что моя враждебность по отношению к матери несправедлива, и тем не менее кипел от возмущения. В этот момент мне хотелось,

чтобы мощный мотоцикл сам освободился от подпорок, завелся и рванул с места. Пусть мать в испуге упрется подошвами в седло, раскинет в стороны руки, чтобы удержать равновесие, все равно, сидя на бензобаке, она была бы абсолютно беспомощна, а я со злорадством стал бы наблюдать за ее злоключениями — вот сейчас она упадет с мчащегося с бешеной скоростью мотоцикла. В своем воображении я увидел маленькую неподвижную фигурку на мокром асфальте посреди желтых кленовых листьев, я смотрел на нее отчужденно и с удивлением: почему у этой женщины подметка на одной туфле значительно толще, чем на другой?

Однако видение тут же рассеялось, и я убедился, что снова дышу спокойно, равнодушно взирая на скорчившуюся на баке продрогшую под мелким дождем мать. Я понял, что, давая волю фантазии, человек обретает силу и независимость и это приносит ему удовлетворение.

Мне так и не удалось совершить круг почета на своем великолепном мотоцикле — ни тогда, ни позже. Меня злило, что шины без конца оказывались спущенными. Кто-то тайком протыкал их. Я устал от безмолвной войны. Я вынужден был нести крест родительской любви. Мне был понятен и в то же время непонятен их страх за меня.

Со временем они основательно обработали меня своими историями. С детства мне внушали, что душа человека тонкой, как волосок, нитью связана и с его телом, и с эпохой, в которую он живет. В моем воображении эпоха являла собой бесформенный сосуд, в котором самопроизвольно перекатывались стеклянные шарики случайностей; человеческое тело, напротив, казалось таким осязаемым и зримым; я долгое время не мог постичь связь этих двух столь различных феноменов — эпохи и человеческого тела — с живой душой. Мне, изнеженному и сверх меры оберегаемому ребенку, эпоха представлялась достаточно стабильной. Куда бы я ни попадал, меня всегда окружали забота и комфорт. Я не знал ничего, кроме однообразного благополучия.

К сдержанным рассказам отца о выпавших на его долю в юности страданиях я относился как к вымышленным историям, где преувеличения закономерны. Позже я понял, что он посвящал меня лишь в самые незначительные факты своей жизни, дабы не ранить душу ребенка. Теперь же, находясь в колонии, среди удушливого угара и черного дыма, среди нестерпимого шума, который, подобно рентгеновскому излучению, бомбардирует твое тело, я отдаю себе отчет, что отец о многом умалчивал.

Излюбленная история о почтовых марках, спасших ему жизнь, заставляла меня, пожалуй, лишь гордиться сообразительностью отца. Подстерегавшая же его в действительности смертельная опасность скользнула как бы мимо моего сознания, не задержавшись в нем. Концлагерь, окруженный оградой из колючей проволоки, бараки с нарами в несколько этажей и дымящие крематории я тоже воспринял как некие декорации. Нечто подобное мне случалось видеть в театре и на экране: люди в полосатом, у каждого на груди номер. Арестантская одежда отличала тех, кто боролся за правду, и создавала атмосферу напряженности: не постигнет ли правдолюбца незамедлительное наказание? Приметы эпохи? Униформу носят и теперь, свободные люди по собственной воле одеваются одинаково, у всех на рубашках картинки, надписи или эмблемы — элементы семиотики в быту.

Люди всегда преклонялись перед условностью и чтили систему знаков. В концлагере эта человеческая слабость спасла отцу жизнь. Удивительно, что при аресте он догадался прихватить с собой пакетик с почтовыми марками, кажется, они даже заранее были спрятаны у него под подкладкой пальто. Напрасно говорят, что с развитием цивилизации человечество умнеет, в прежние времена людям свойственна была облагораживающая их поразительная дальновидность, которую сегодня днем с огнем не сыщешь.

Несмотря на обыски и переброски с места на место, отцу удалось сберечь маленькие бумажные квадратики с картинками, целлофановый мешочек, спрятанный на груди, таил в себе бесценное сокровище — человеческую жизнь. Марка за маркой отодвигал отец свой смертный час в концлагере. Остальные дистрофики мерли как мухи, а он за каждую марку получал от повара, страстного филателиста, дополнительную порцию баланды.

Поделиться с друзьями: