Год активного солнца
Шрифт:
Эка повернулась и внимательно посмотрела мне в глаза. Видно, по одной интонации она не смогла уловить значения этой фразы и теперь стремилась вычитать на моем лице ее истинный смысл.
Мне делается не по себе от ее взгляда, и я упорно смотрю в потолок.
Эка поставила бокал на стол.
— Ты прав, ты никогда не говорил, что любишь меня. Я только теперь подумала об этом, впервые за шесть лет. До сих пор я не замечала, говорил ты мне эти слова или нет. Не замечала потому, что была уверена в твоей любви. Да, ты не говорил мне: «Я люблю тебя», — но разве любви нужны слова? Лучше всяких слов говорили мне об этом твои глаза, твое сотрясающееся
Неужели Эка лишь сегодня догадалась, что я охладел к ней? Возможно, она и раньше почувствовала это, но не поверила. Не хотела признаться себе. Как она обрадовалась, когда я привез ей перстень из Дамаска, как она обрадовалась… С тех пор минуло семь месяцев. Эка не из тех женщин, которых соблазняют дорогие безделушки. Она уже тогда чувствовала, что я больше не люблю ее… Она не показывала виду, что червь сомнения уже заполз ей в сердце. Перстень вернул ей веру, подкрепил надежду, и она решила, что нашей любви ничто не грозит.
— Эка!
— «Эка!» — передразнила мою интонацию Эка и горько усмехнулась. — Я ждала такого конца, но не знала, что это произойдет так скоро. Я не готова к такому удару, я люблю тебя, Нодар.
На глазах ее показались слезы. Я привлек ее к себе, крепко обнял и стал целовать в глаза. Но тут же понял, как все это искусственно. На губах Эки мелькнула язвительная улыбка. Я вздрогнул и растерялся, как мальчишка, застигнутый на месте преступления. Чтобы скрыть неловкость, я стал искать сигареты.
— Ничего не поделаешь, Эка. Я никогда не давал тебе никаких обещаний. И разве мог я клясться, что любовь наша будет всегда такой же, как в первый день встречи? Видно, все меняется, теряет внешний блеск, ветшает, но взамен приобретается нечто другое. Разве я не любил тебя? Разве я не люблю тебя и поныне? Может быть, меня влечет к тебе не с такой силой, как прежде, но разве я, как и прежде, не способен на все ради тебя, разве я, как и прежде, не готов пожертвовать собой ради тебя? Видно, и у любви, даже бурно неистовствующей на первых порах, бывают приливы и отливы. Ни одному разумному человеку не придет в голову дать обещание никогда не меняться. И я тоже никогда не обещал тебе этого.
— Тебе не к лицу такие душеспасительные нравоучения, Нодар. Мне хватит и того, что ты уже сказал. Не надо хотя бы оскорблять меня…
Телефонный звонок.
Эка торопливо прикрывает свою наготу простыней.
Аппарат стоит на полу, возле самой тахты.
— Я слушаю… Я слушаю вас, Леван Георгиевич.
Я делаю Эке знаки, чтобы она подала мне часы.
— Да, да… — Запахнувшись простыней, Эка протягивает мне часы. — Сейчас половина десятого, ровно через сорок минут я буду у вас.
Я опустил трубку на рычаг и взглянул на Эку.
— Что случилось?
— Одевайся, академик ждет меня.
Я без долгих слов вскакиваю с тахты и быстро одеваюсь. Как кстати позвонил шеф. Все главное сказано, и я благодаря телефону избавлен от ненужных слез и длинных объяснений. Я облегченно вздыхаю, чувствуя, что тяжелый камень упал с моей души.
Машину я остановил перед входом в парадное.
— Я скоро вернусь, — говорю я Эке, хотя не вполне уверен в правоте своих слов.
На третий этаж я поднялся чуть ли не бегом и нажал на кнопку звонка.
Грудь
моя ходит ходуном. Неужели возраст? А ведь совсем недавно я играючи взбегал по лестнице пятиэтажного дома, совершенно не ощущая сердца.Дверь отворила домработница.
— Он ждет вас в кабинете, — крикнула она мне вслед, закрывая дверь.
— Здравствуйте, — войдя в кабинет, поздоровался я.
— Присаживайтесь, — услышал я в ответ.
Он стоял у стола, разбирая какие-то записи.
Я сел в кресло и оглядел комнату так, словно был здесь впервые. Все было по-прежнему. Письменный стол, глубокое большое кресло, тяжелая мраморная пепельница, справа корзина для бумаг, черный старомодный телефонный аппарат, два полукресла для гостей, а между ними круглый журнальный столик, заваленный, по обыкновению, книгами. На стене — квадратные часы и портреты Ньютона и Эйнштейна, вырезанные из журналов.
На письменном столе особняком расположилась фотокартотека, набитая пластинками пи-мезонов, отснятыми на прошлой неделе в лаборатории. Три дня назад их привез академику наш лаборант. Над картотекой возвышается тяжелый глиняный кубок с авторучками и остро отточенными карандашами. По стенам висят длинные книжные полки. Все вроде бы по-прежнему, но мне показалось, что здесь произошли неуловимые на первый взгляд изменения. Я еще раз внимательно оглядел все вокруг, переходя от предмета к предмету, от стены к стене. Нет, все здесь неизменно и привычно. Но что же тогда взволновало меня, что непривычного и нового в кабинете? Даже хозяин в своем неизменном домашнем одеянии и, как всегда, поглощен делом, ничего особенного или необычного в нем не заметно.
— Что делается в лаборатории? — спросил академик, не поднимая головы. Он методично сортировал записи: одни откладывал в сторону, другие рвал и, скомкав, бросал в корзину для бумаг.
Я ничего не ответил. Было ясно, что спросил он из приличия.
Неожиданно одна из бумаг привлекла его внимание. Он поправил очки и уселся поудобнее. Нетрудно было догадаться, что запись эта чем-то важна для него. Он целиком ушел в нее, позабыв о моем существовании. Молчание обещало быть долгим. Я потянулся было за сигаретой, но тут же передумал. Мысль об Эке не давала мне покоя. Эка сидит в машине и терпеливо дожидается моего возвращения.
«И все же почему мне как-то не по себе здесь?» — снова стали донимать меня эти мысли. И в который уже раз я внимательно разглядываю академика.
Леван Гзиришвили высок, сухощав, красив. На вид ему лет шестьдесят, хотя он уже вплотную подошел к семидесятилетнему рубежу. У него седые виски, редкие волосы, умные, живые глаза за квадратными стеклами очков — внешность типичного интеллигента. На мизинце левой руки он носит крупный перстень с печаткой. Каждый его жест, манера двигаться, говорить, улыбаться, слушать указывают на глубокую и традиционную интеллигентность, впитанную, видимо, с молоком матери.
Как разительно отличался он от ученых, которые сначала приобрели научные титулы и звания, и лишь затем — соответствующие им манеры и тип поведения.
Академик сидел неподвижно, не сводя глаз со старого пожелтевшего листочка бумаги. Потом с неожиданной прытью принялся рыться в ящике стола. Наконец извлек из него фотокарточку, приклеенную к картону, и с видимым сожалением стал ее разглядывать.
Раздался бой часов. Я вздрогнул и невольно взглянул на них. Было половина одиннадцатого. Мои часы отставали ровно на минуту.