Год Алены
Шрифт:
Кто на ней был? Какой родственник? Или не родственник вовсе? Можно было бы отдать медальон за эту информацию. Кого истерла бабка в порошок? Кого ей надо было истереть, если она всем подряд говорила «благослови»?
– Носи на здоровье, – сказала она Нине, – и бабушку вспоминай.
То, что он сохранился, – чудо.
Пока Алена фыркала в ванной, Нина пошла за тортом. Возле винного отдела замерла в раздумье: покупать вино или не покупать? Торт, вино – атрибуты радости, праздника, а какая, собственно, случилась радость? С другой стороны – приехала дочь подруги, у девочки все, как это говорится в классике, перевернулось и только
Ах, Кира, Кира…
Кире нравилось приезжать в Москву с Аленой. Она делала это каждый год с тех пор, как Алена стала говорить. Они покупали ей сначала крохотные платьица, потом искали модные брючки, шубку из меха двух цветов, мягкие рейтузики. Наверное, потому, что Нина все время возилась с чужой девочкой, ей так хотелось дочку. О сыне никогда не мечтала.
… У Киры был неоперабельный рак.
– Ерунда, – говорила она, придя с Каширки. – Печень увеличена у всех. А боли у меня от травмы позвоночника. У меня их было три.
Нине казалось, что она подозрительно быстро соглашается с ней, что излишне оптимистична, но кто знает, как быть и как говорить в таких случаях?
А Кира строила планы. Она собиралась съездить в Париж…
Нина купила бутылку сухого вина с хорошим названием «Старый замок».
Когда вернулась, она увидела на столе бутылку ереванского коньяка и большую нестандартную бутылку, заткнутую самодельной пробкой. На тарелке лежала нарезанная, сочащаяся жиром вяленая рыба и стояла пол-литровая банка черной икры.
– Надо было спросить, прежде чем бежать, – строго сказала Алена. – Я привезла вам дары браконьеров.
Она блестела от чистоты и здоровья, от нее даже жар шел, как от чистого и сытого зверя.
– Тетя Нина! – сказала Алена, залпом выпив коньяк. – Я не уеду из Москвы. Клянусь Богом. Лучше всего мне, конечно, выйти замуж за какого-нибудь богатого старика. Хорошо бы с дачей. Я бы развела там клубнику и держала старика при грядках. И хорошо бы его похоронила. С памятником. Не обиделся бы.
Говорила она серьезно, вкусно обсасывая рыбные косточки и вытирая пальцы о кусочек хлеба. Нина растерялась от ее цинизма, свекровь гневно поджала губы и демонстративно отодвинула непочатую рюмку.
– Шучу! – Алена посмотрела на них и громко рассмеялась. – Я честно пойду на стройку, выбьюсь в лидеры какого-нибудь движения, а дальше будет видно… Замуж я никогда не пойду. У меня прививка.
В бутылке оказалось вино, которое пахло степью и виноградом, было одновременно острым и нежным и проникало в кровь сразу, ошеломив и обезоружив стоявший на страже разум. Хотелось делать что-то несообразное возрасту, например, неприлично захохотать и стянуть через голову рубашку, и остаться в чем мать родила, и знать, что ничего нет в этом дурного, потому что нагое тело честнее одетого, значит, и не может быть хуже.
Это Алена хихикала и раздевалась. Это она пальцами, как ребенок, брала торт и откусывала от него так смачно, что крем повисал на щеках. И говорила она громко, будто попала в полосу тумана и боится потеряться.
– Всем хорош торт, – сказала Нина, – только уши от него пачкаются.
Алена провела по щекам, размазала крем и захохотала так заразительно, что Нина тоже стала смеяться и даже свекровь – поджимала, поджимала губы – не выдержала, закудахтала.
Они не могли остановиться, даже когда раздался звонок
в дверь, продолжали всхлипывать, глядя друг на друга. И уже сквозь глупый смех пробивалась тревога, потому что Нина и свекровь знали, кто так звонит, и не понимали, почему он звонит, если ему не полагается сюда приходить. Уже столько лет это правило неукоснительно выполнялось.– Я открою? – спросила Алена, натягивая на плечи Нинин халат, который был ей и короток, и узок.
Куня сшивала простыни. Странная это была терапия – из нескольких продранных простыней создавать одну. В сочиненных в раздумье простынях была какая-то странная притягательность. Казалось бы, что может быть вообще примитивней и проще простыни? Кунины же выглядели живописно и весело. Куски сострачивались у нее как Бог на душу положит, никогда она не раскладывала их заранее. В результате появлялись невообразимые полотнища, состоящие из полосатого, белого, цветного, из хлопка и льна, из дорогого и дешевого, в них не было программы и идеи, но, состроченные намертво, они обещали Куню пережить.
Остервенело строча, Куня думала о Нине. Она думала о том, что у ее племянницы, а вернее – внучки, жизнь не получилась ни с какой стороны – ни с общественной, ни с личной. Есть такие изначально несчастливые люди. Им бы какой-нибудь знак, чтоб другие были с ними поделикатнее, осторожнее. А сами эти бедолаги предопределенности своей не знают, живут, как счастливые, и все равно напарываются на беду, как на штырь. Вспомнив о штыре, Куня посмотрела на свой вбитый возле двери, на котором висели вещи для уборки – старый халат, старое осеннее пальто, в котором она выходила на черную лестницу вытряхивать половики и одеяла, пластмассовая выбивалка и ситцевая косынка.
Она хорошо помнит, как нашла этот штырь на улице. Просто он попал ей под ноги, когда возвращалась с работы. Она тогда еще не привыкла к сменной работе в метро, еле ноги волочила и зацепилась за эту железяку. Взяла ее и вбила в стенку и повесила спецовку. Много раз белила после этого комнату, но штырь не вынимался. Сначала, как Куня говорит, – из вредности, а потом он просто врос в тело такой же неживой природы, какой был сам. Почему, собственно, неживой? Все живое! Вот эти простыни такие живые, что прямо вырываются из рук, распохабно веселые простыни, творение эпохи нехваток и дефицита. А штырь – творение другой эпохи, но тоже живой.
Куня членит свою жизнь на составные части. До войны Куня прыгала с вышки. Купол весело хлопал над головой и тянул ее вверх, вверх… Куня вытягивала изо всей силы пальчики ног, она боролась с этим «вверх, вверх», все-таки не от чего-то там отлетаешь – от земли. Вот такой, разрываемой пополам, она помнит себя до войны: стропы тянут ее вверх, а земля вдохновенно притягивает к себе.
Потом была война и… Послевойна и… И точка.
Куня перемахивает через эти годы прямо к штырю. Нечего думать о том, о чем думать больно. У человека должна быть воля. У нее есть воля. Поэтому подумаем о другом.
Например, о том же штыре. О нем сколько угодно, пожалуйста. Замечательно вечная железяка. Как и простыни. Оказывается, в жизни Куни есть уже две вечные вещи.
А что, если представить штырь шампуром? И нанизать на него проуксусенные и просоленные куски жизни? И хлопающий купол парашюта, и эту вот нахальную простыню, и даже то, о чем думать воля не позволяет? Штырь крепкий, он все выдержит.
Из шести драных простыней вышли две крепкие, бессмертные, наглые простыни плюс куча замечательно мягких кухонных тряпок. Собственно, чего брюзжать? А никто и не брюзжит.