Год любви
Шрифт:
— Жарко, — сказал он, чтобы она оставила его в покое, и еще, хоть и очень не хотелось разговаривать, добавил: — И, кроме того, я пишу рассказ. Видишь, бумага заправлена.
Она взглянула на чистый лист бумаги, торчащий из каретки пишущей машинки, хмыкнула:
— Вставай, — сказала она, — встань, прими душ и оденься. А что касается жары, она давно спала.
"А что касается рассказа, то и говорить об этом не стоит", — закончил он мысленно за нее.
Он понял, что она не уймется, на сегодня все. Нехотя поднялся с пола, зашел в ванную, постоял под холодным душем, смывшим с него краешки мыслей и обрывки намечающихся сюжетных линий неродившегося рассказа. Впрочем, он теперь почти не жалел об этом. Все было слишком обычным. Почти каждый день что-то умирало в нем, не родившись.
До ее
— Потом напишешь, — сказала она.
Сентябрь
Он перевернулся на спину, тихонько застонал, проснулся и вспомнил, что сегодня воскресенье. Раскрыл глаза. Обрывки неспокойного, всю ночь повторяющегося сна еще тревожили и мучили, как легкая изжога, еще продолжались, хотя он ясно видел тусклое солнечное пятно на стене, и постепенно утренние, будничные мысли просачивались одна за другой на уплывающий краешек сна. Он полежал некоторое время с открытыми лазами, потом лениво поднялся и сел в постели, касаясь пятками холодного паркета.
У него был выпирающий вперед подбородок, тонкие губы, большие глаза, длинные волосы, прикрывавшие маленькие уродливые уши, но в отличие от писателей, в зависимости от черт лица предполагающих характер своего героя, я не стану этого делать, потому что зачастую подобное определение бывает неверным, ну, то есть в данном случае выдающийся подбородок может и не быть признаком сильно развитой воли, уродливые уши — не всегда говорят о таланте, узкие губы вполне могут, иметь и люди не злые, а сердитый, недовольный взгляд оттого, видимо, что этот парень, который только проснулся и сидит в постели, свесив ноги на пол, вчера здорово нагрузился, набрякался, назюзюкался, и теперь у него трещит голова и пересохло во рту.
В подтверждение своих слов могу сказать что я, например, хорошо знаю руководителя одного солидного учреждения, у которого вовсе нет подбородка, то есть подбородок-то у него, конечно, есть, но до того незначительный и сплюснутый, что вроде бы и нет его, но несмотря на такой изъян он весьма активно проявляет волю и держит в ежовых рукавицах все учреждение, в котором работают и люди с выдающимися подбородками — этим признаком сильной воли.
Однако увлекся я и отошел в сторону от едва начавшегося повествования. А пока я старался опровергнуть общепризнанной штамп в литературе, этот парень, что сидел в постели, уже успел умыться и теперь брился, едва удерживая бритву в дрожащих, непослушных пальцах. Мысли путались в его гудевшей голове, и когда стук тяжёлых старинных часов, висевших на стене в передней, проступал в ушах, ему казалось, что это своеобразный реквием по ушедшим минутам, невозвратно утерянным дням в его жизни. Когда он кончил бриться и вторично умылся холодной, взбадривающей водой, с восторгом ощущая покидавшую его головную боль и унимавшуюся Дрожь в пальцах, и уже мог взглянуть на себя в зеркало без мрачных, угнетающих мыслей, раздался звонок телефона. Звонок показался ему слишком громким, подобно несчастью, ворвавшемуся в его воскресное утро. Тщательно вытирая руки и лицо, он смотрел на звонивший телефон, тяжело и туго соображая, кто бы это мог быть. Несмотря на воскресный день проснулся он рано — плохо спалось всю ночь — и был рад, что наконец-то наступило утро. А чтобы звонили так рано — он глянул на часы: половина девятого — это, пожалуй, было слишком большой редкостью, чтобы не воспринять ранний звонок, как гром в тихом утре одного из дней, который уже завтра станет прожитым и ненужным, как использованная бумажная салфетка. И только насухо вытерев руки — зачем торопиться, кому надо, подождет, а кому не очень — и звонить не станет, — он поднял трубку, и тут сообразил, что сейчас придется говорить, говорить какие-то слова, и этими, может, пустыми и никчемными словами начнется еще один день, а говорить сейчас было противно, от одной мысли о разговоре тошнило и хотелось крепко сжать зубы, но он уже держал трубку у уха, болезненно морщась, и в трубке послышалось резкое:
— Эй, чего молчишь?
— Кто это? — вяло и равнодушно спросил он.
— Это Таня…
— Вы, вероятно, не туда попали, — промямлил он, вспомнив
что никакой
Тани не знает.— Ты что, не Самир?
— Самир, — признался он, теперь уже более напряженно вслушиваясь в звуки ее голоса.
— Ну, и я говорю, голос у тебя такой же, разве что немножко сонный. Я же Таня, Таня… Ты что, в самом деле не помнишь? Таня из Москвы… Жила на Тверском бульваре, недалеко от вашего института… Ну как, вспомнил?
— Вспомнил, — проговорил он, и тут на самом деле вспомнил, будто вспыхнуло и заполыхало в памяти, обдав все существо его горячим дыханием прошлого — да как же он мог забыть? Он чуть не заорал от неожиданно обрушившейся радости. — Таня! Вот здорово! Ты что, в Баку?
— Ага, — она счастливо рассмеялась на том конце провода. — Я в Баку, и не успела приехать, тут же где-то посеяла сумку. Хорошо хоть записная книжка была не в ней, номер твой записан, вот позвонила…
Да, это она умела, подумал он, она теряла решительно все, что держала в руках, оставляла в такси, в кафе, в кино и в гостях перчатки, сумочки, парфюмерию…
— Ну что ты замолчал?
— А? Нет, так. Это здорово, Таня, что ты приехала… Честное слово, здорово. Ты где сейчас?
— Возле аэрокасс. Стою тут, как дура, не знаю, что делать. Представляешь, все потеряла — командировочное удостоверение, паспорт, ключи, деньги… все… Что делать, ума не приложу…
— Прежде всего — не унывай. Дадим розыск, отыщется твоя сумочка. А теперь стой, как стоишь. Через пятнадцать минут я буду там. Будь спок, старушка.
— Ага. Я жду, Самир.
Он бросил трубку, торопливо оделся, вышел из дому, взял такси и поехал к кассам Аэрофлота. Подъезжая, он заметил ее — она стояла рядом с маленьким темным саквояжем, одиноко, всем, своим видом напоминая ожидание, и, казалось, нисколько не изменилась за это время, за эти… — он подумал, вспомнил — шесть лет.
— Подожди, — сказал он таксисту и вышел из машины. В эту минуту, не заметив его, она отвернулась, он подошел и тихо стал у нее за спиной. Она обернулась и вздрогнула.
— Ой, как ты меня напугал!
— Фраза из плохих фильмов. Я же сказал — стой, как стоишь.
Ну, здравствуй, Таня…
— Здравствуй, Самир.
Она поцеловала его в щеку. Он заметил, как задрожали ее губы, когда она потянулась к нему для поцелуя, и пальцы ее были холодные, прикосновение их к своей руке он ощутил, как легкий ожог.
— Спасибо, сударь, что выручаете из беды бедную девушку, на страшном суде вам зачтется.
— Пустяки сударыня, — ответил он, подлаживаясь под ее тон, хотя теперь, когда он увидел ее, меньше всего ему хотелось шутить. — Формальности по покойникам-документам, и еще большим покойникам-деньгам позвольте взять на себя. Постараемся их воскресить. Куда ты хочешь поехать?
— Я так устала, — сказала она, — этот ночной перелет и нервотрепка с пропажей. Боюсь, что в гостиницу мне уже не устроиться, — она взглянула на него, и он, за шесть лет успевший отвыкнуть от ее взглядов и ничего не сумев прочитать в ее глазах, сказал изменившимся голосом:
— Все будет нормально. Поехали, отдохнешь.
Они поехали к нему. Отпирая дверь, он почувствовал ее взгляд на себе, и почему-то сделалось неловко, движения стали скованнее, и он долго возился с замком. Отчего, боже мой, какая глупость, подумал он, ведь целых два года жили вместе, теперь я, видимо, должен относиться к ней, как к жене, с которой развелся шесть лет назад и с которой расстались друзьями. Вот так примерно. Черт, только этого не хватало, чертыхнулся он в сердцах про себя, замечая, как сильно дрожат руки. Он перехватил ее взгляд — она тоже смотрела на его руки. Тогда он бросил отпирать дверь, схватил ее, сжал в объятиях, будто давно утерянное родное существо, возвращения которого и не чаял дождаться…
— Знаешь, — сказала она тихо, почти шепотом, когда, они, утомленные до того, что любые слова казались лишними и ненужными, лежали в узкой его постели, тесно прижавшись друг к другу и прислушиваясь к шороху сентябрьского дождя за окном, — ты знаешь, иногда я думаю: господи, как это плохо, что человек ко всему может привыкнуть. И что бы ни случилось в его жизни, может жить и жить… — она горько усмехнулась.
Он почувствовал, как от этой усмешки разлилась горечь в сердце, сжалось сердце, застучало, затосковало.