Год Майских Жуков
Шрифт:
О, диво! До чего же оно похоже на румяную венецианскую маску, усыпанную блестками. Рыбина возлежит на блюде, облепленная зёрнышками кунжута, а разбросанные по кругу иглы таррагона и виньетки укропа задают тон, начиняя эту гурманоидную маску безумным бравадо Венецинского карнавала… И я хочу кромсать, мять клыками эту, ещё пышущую жаром рыбину, и с чувством карнавального безумия ощутить на языке её податливую, почти живую мякоть… Ведь я вскормлён волчицей…
О, снедь! О, снедь! О, снедь!
Описывать тебя прелестнее всего на голодный желудок в музыкальном сопровождении безымянного саксофона, чьё завывающее "вау-зу-вау-зу-зу-зу-ва" доносится из подворотни на Бродвее или под "жу-жа-жу-рель" аккордеона, негромко грассирующего в тени навеса на покатой улочке
А вот и Лео – мой двойник – возможно, друг детства… мифологический типаж, настоянный на дрожжах фламандской закваски, блистающий лысым черепом кирпичного цвета и живыми подвижными глазами, толстый бородач сократовского типа, философствующий гурман, церемониймейстер весёлых застолий, душа компании… Я его знаю, я пытаюсь его обнять, похлопать по плечу, но мы, как магниты обращённые друг к другу одинаковыми полюсами, делаем напрасные усилия для сближения, и нас отталкивает и отбрасывает в стороны непонятная сила.
Он начинает рассказывать, а я залезаю под стол, поближе к собаке…
Это самка, золотистый ретривер по кличке Лекси, она добрейшее существо. Мы говорим с ней о всякой чепухе, о последнем фильме Альмодовара, о мнимом завещании Маркеса, о лондонских кофейнях, о круизе на Багамы, о новых методах лечения фибромиалгии, короче, о разном… А в промежутках то и дело вкрапляются застольные разговоры, которые для нас, устроившихся полулёжа в позе римских патрициев, превращаются в подстольные – ведь перед нами маячат только ноги, ноги, ноги… И сразу от Маркеса мы перебрасываемся на разговор о невозможно высоких каблуках – последнем крике сезонной моды, и о клонировании сумочек лучших итальянских дизайнеров на потогонных фабриках Тайваня и Бангладеш… В этом яростном и прекрасном обмене мнениями незаметно проходит время. Изредка чья-нибудь рука с ломтиком грюйера шарит под столом, пока Лекси аккуратно, стараясь не вдыхать запах наманикюренных пальчиков, берёт в зубы грюйер трехлетней выдержки и делится со мной, при этом она ворчит, но не сильно.
А сверху доносится голос Лео, вот он рассказывает подмалёванные его фантазией аппетитные мифы, добытые из редких кулинарных книг и семейных преданий, словно воссоздает шаг за шагом то разнузданный лукуллов пир, то пахнущие костром охотничьи враки, то барские именитые обеды… Всю эту сочную палитру дополняет он сам – бородатый и толстый, щедрый на жизненные соки, гегемон гастрономии, поистине живописный персонаж. Из ему подобных живописал Рубенс своих фавноподобных мужчин, своих силенов и обжор, склоняющихся к обнаженным плечикам вальяжных дев…
И пока он витийствует, начиняя полуфантазийные блюда какими-то им же сочинёнными на ходу ингредиентами и специями, перед моими волчьими и перед Лексиными собачьими глазами возникают, тая во рту и сладко похрустывая на зубах, все эти сердцевинки и корочки, хрящики и филейки, ужарки и тартинки… Они проплывают перед нами в воображаемом карнавальном шествии, почти ощутимые на ощупь… Наверное, вот так же зазывно и ярко несли сквозь толпу свои тела, облепленные венками и гроздьями винограда, римские девушки на праздниках вакханалий. А Лекси наклоняет к моему уху милую морду и шепчет: "Ей богу! Совсем не обязательно блюдо должно щекотать язык своим французским прононсом. Суровая пища буканьеров – хлеб из отрубей и бобы с солониной – чудесный мираж для голодного воображения, даже если ты, Маттео, (спасибо, псина, только ты и помнишь моё псевдоимя), даже если ты никогда не был в пиратской шкуре и не представляешь себе, какая же это гадость – солонина…"
А присыпанное мелкой звёздной солью вечереющее небо и щекочущий ноздри запах хвои только усиливают вязкость воздуха и невозможность пошевелить пальцами, и птицы начинают падать с деревьев, звякая заводным механизмом, или это шишки, напоминающие
птиц, медленно цепляясь за ветки, падают с патриарших елей?Я стою на тёмной улочке среди увитых бугенвиллеями и жимолостью палисадников, среди аккуратных коттеджей, напоминающих, если смотреть из глубин космоса, зёрнышки бытия, в которых соединяются и распадаются, воспроизводят себе подобных и умирают в одиночестве таинственные белки жизни. Я стою на пустой сцене в пустом театре.
Зрители разбежались. И только в глубине сцены, на заднем плане виден кусок океана, подсвеченный береговыми огнями.
Легковая машина без габаритных огней медленно проплывает мимо. Я пытаюсь увидеть водителя, но в машине никого нет. Приборная доска мигает красноватыми точками и тире. Я смотрю вслед этой нелюдимой машине и успеваю только прочитать тускло подсвеченный номерной знак FABP7.
Сразу возникает странное ощущение возвращения в реальность, кажется, что эта машина стягивает с меня плотную и липкую воздушную массу. Воздух становится прозрачным и невесомым.
И чёрная пантера выходит из чащи кошачьей походкой, она подходит и ложится у моих ног. Я хочу погладить чёрную кошку и боюсь. Опасность, которая исходит от неё, затаилась и подаёт сигналы из глубины веков… Я хочу довериться чёрному зверю, но нас разделяют континенты…
Я сажусь рядом с пантерой, в провалах её глаз отражается ночное небо, и неожиданно она начинает говорить. Слова звучат, как спиричуэлс, напевно и ритмично, хотя я понимаю, что это охотник, приминающий траву безбрежной саванны, создаёт строчки, которые я впитал с молоком матери, а может быть с молоком волчицы… всё остальное неважно, потому что мир, мой мир стоит на краю бездны. И мои предки голосом чёрной пантеры поют свою молитву, свой гимн, своё проклятие… Я слушаю музыку слов и дышу этой музыкой:
Now, this is the cup the White Men drinkWhen they go to right a wrong,And that is the cup of the old world’s hate —Cruel and strained and strong.We have drunk that cup – and a bitter, bitter cupAnd tossed the dregs away.But well for the world when the White Men drinkTo the dawn of the White Man’s day! [4]"Ни одной птицы не осталось, чтобы повторить твою мелодию", – говорю я чёрному зверю, и смотрю в провалы его глаз.
4
"Но ведь они поют, – говорит зверь. – Ты разве не слышишь их голоса?"
Это играет пластинка, хочу я сказать, слёзы текут по моим щекам, и луна на небе, как венецианская маска, передразнивает меня, кривя свой рот. А птица с пластинки поёт, поёт на языке, который я выучил много лет назад, оказавшись в стране чудес, и я без труда понимаю каждое слово:
The sky was blueAnd high above.The moon was newAnd so was love.И вдруг другая птица на соседней ветке подхватывает эти слова, и я слышу её гортанное с хрипотцой щебетание, будто и впрямь игла царапает старую пластинку, оставляя кровавый след на борозде…